ЛАД КАК ПРИСУТСТВИЕ

К 120-летию со дня рождения
М. Хайдеггера (1889-1976)

Осмысляя сущность поэзии, а также своеобразие творчества разных русских писателей, А.М. Ремизов обращается к слову, которое остается неведомым нашей теории словесности. Это слово – лад.
Благодаря обращению к этому слову история русской литературы неожиданно предстает перед нами как история сохранения искони присущего ей лада и одновременно как история его утраты. Катастрофичными для нее в этом смысле были результаты деятельности Петра I, который “залил на Москве Красную площадь стрелецкою кровью и по крови дубинкой забил глубоко в землю природный дар русской речи” [3, 149]. С этой точки зрения, столь же неожиданно более значимым, нежели поэзия “русского Пиндара”, оказывается творчество В.К. Тредьяковского, излюбленного объекта насмешек для очень многих писателей – вплоть до нашего времени: “Осьмнадцатый век никакой памяти. У Тредьяковского еще какие-то, как из сна, обрывки, а у Ломоносова не ищите. Третий век, из поколения в поколение – да мы и думаем-то не по-русски, ладя слова по грамматике Грота, и со знаками препинания” [там же].
Творчество Н.В. Гоголя проникнуто “южно-русским ладом” [3, 253], и в этом в первую очередь заключается обаяние его поэтического слова.
Суров А.М. Ремизов по отношению к И.С. Тургеневу – по той причине, что он “создает” хотя и “стройную”, но “обреченную на безвыходность, воображаемую на человеческий лад человеческую жизнь. По плану, с метрикой и послужным списком действующих лиц он даст русскую повесть – nouvelle; наставник его будет Флобер” [3, 220]. В ограниченности творчества Тургенева человеческим ладом объяснение тому, что слова его “робкие” [3, 165] и говорит он “тихим голосом (вот кто никогда не напугает!)” [3, 169]. Поэтому по художественной силе произведения Тургенева никогда не смогут сравниться с творчеством Толстого и Достоевского, достигающих “своей вдохновенной изобразительностью… вершин Иезекииля” [3, 148]. Понятно, что в случае Толстого и Достоевского речь идет о таком ладе, которым сметаются, как домики из картона, все человеческие мерки. Кажется парадоксальным, что неизбывный голос человека звучит при этом гораздо громче.
Именно потому, что человеческую мерку освоить легче, “русская литература идет за Тургеневым, что и проще, и посильнее” [3, 220]. За Толстым и Достоевским, как и за Шекспиром, идти невозможно: “нехватка голоса, да и глаза наши – не орлы” [там же].
Мало кто в ХХ веке смог написать о ладе так, как А.М. Ремизов. Но что для него “лад”?
А.М. Ремизов пишет о ладе русского языка, русской речи. Лад – живой первоисток слова, то есть имени как такого слова, в котором имплицитно заключена вся полнота языка. «В “ладе” имя» [3, 147], но также и в имени – лад. Только то слово и живое, в котором хранится хотя бы отзвук лада.
Лад звучит, его звучание гармонично. Живое и гармоничное – одно, потому что живое – соединяет (‘??????? – связь, скрепа, в пер. союз, договор), оно всегда – целое. Целое упорядочивается (становится ладным), тогда как мертвое всего лишь механически составляется из частей. Лад – хранимый языком первоисток и неуничтожимая первооснова народной жизни, образующая народ. Без него совокупность людей даже и совокупностью не останется, а разбредется в разные стороны. Поэтому «лад – звучание души народа» [там же].
Таковы основные мысли А.М. Ремизова о ладе. Все это говорит глубоко укорененный в стихии русской речи человек, обладающий абсолютным слухом к живому и мертвому. Это, конечно, не эстетика, но то, что ее превышает и ее обусловливает. Лад онтологичен, на него опирается любая претендующая на значимость эстетика.
В имени, а потом в поэзии как развертывании смысловой полноты имени лад впервые проявляется. Поэзия, стало быть, самая главная скрепа, которой удерживается лад народной жизни. Когда поэзия об этой своей единственной цели – быть тем, что снова и снова восстанавливает лад – забыла, тогда на смену поэзии пришло поэтическое искусство. Но и поэтическое искусство чего-то стоит лишь тогда, когда оно оживлено живой водой – подспудным присутствием лада или, если нет, вопиет о его утрате, оставляя заметы в народной душе. История литературы в какой-то момент становится не более, чем историей напоминаний о том времени, когда расщепленная народная душа была целой, то есть проникнутой ладом. Ее можно десятилетиями вытаптывать, душить в стальных идеологических тисках, потоками лжи приводить в бесчувственное состояние, но как только ослабнет хватка, она вновь возвращается к своему нормальному состоянию, определяемому присущим ей изначально ладом.
Рассуждения, что существуют два лада русской души – от лукавого. Лад может быть только один, при этом он не может быть трагическим. В ладе проступает, проявляется неразрывная родовая связь разных исторических эпох в жизни народа; трагическое – свидетельство разрушения этой связи, следовательно, утрата лада.
Любой народ, утративший лад, весь без остатка преданный своей трагической судьбе, перестает быть народом, но может остаться призраком, длящим свое присутствие в истории только ненавистью и беснованием при соприкосновении с ладом, то есть живой жизнью других народов. Смысл присутствия в истории таких народов-призраков только один: снова и снова испытывать на прочность другие народы, их волю к жизни.
Воля к жизни и воля к культуре не противостоят друг другу, поскольку в их основе одно. Для верующего христианина достижение лада – это возможность уже в земной жизни, покаявшись, приобщиться к Царству Небесному, которое “приблизилось” (Матф. 3: 2): “Закон и пророки до Иоанна; с сего времени Царствие Божие благовествуется, и всякий усилием входит в него” (Лук. 16: 16): “??? ??? ??? ????? ????????” (и всякий достигает его силою, то есть силою воли, сосредоточенной на достижении лада).
Христианское смирение, таким образом, отнюдь не бесхребетность, в нем проступает твердость, которую ничто не сокрушило и не сумело поколебать за две тысячи лет, поскольку не смогло превозмочь оберегающее и удерживающее присутствие лада. Ничто заменить его не может.
В XIX веке Ф. Ницше, а затем слишком многие в ХХ веке путали волю к жизни и волю к смерти. Лад существует в таком просторе, где никому не тесно, поэтому он никогда не может быть первопричиной ненависти к другим народам и другим религиям: для всех есть место, всем хватает “жизненного пространства”, которое отнюдь не километрами измеряется. Стремление “толкать падающего” вызвано не жизнью, проникнутой ладом, а волей к смерти.
Лад (уклад) – не просто некая особенность устройства социальной жизни или быта. Напротив, социальная жизнь или быт того или иного народа целиком определяются искони присущим ему ладом. Поэтому невозможно и даже опасно весь мир кроить по одному лекалу. Самолеты улетят, а те, кому удастся выжить, вновь станут жить по заветам своих отцов и дедов. В этой исполненной достоинства верности заветам как раз и проявляется тяга к ладу, что значит: воля к жизни.
Еще раз: язык хранит память о ладе и укрепляет волю к нему. Современному человеку, забывшему о сакральной природе языка, трудно и даже невозможно постичь эту простую мысль. Но вот повод для раздумий: почему церкви стоят, и в годы гонений и погромов даже с помощью современных технических средств многие из них не были разрушены, а жилые дома и школы, построенные в те же годы, падают сами собой? Потому что первые были построены с молитвой, тогда как у вторых каждый кирпич больше, чем раствором, полит матерной бранью – как же они будут стоять? какая сила их удержит?
Так что скрепляет прочнее любого бетона?
В ладе имя, – говорит А.М. Ремизов. Но и в имени лад, – добавляем мы, – если имя это сакральное. Что же дальше, сразу речь, язык? Всецело в этих – сугубо словесных – пределах должна двигаться наша проникнутая ладом мысль? Но мы-то помним, что теория словесности слыхом ничего не слыхала о ладе, тогда как в музыке он – основа основ, зиждущее начало гармонии. Не без музыки лад и в речи. Об этом знает А.М. Ремизов: “Музыка так и звучит и “лад” ее открывает больше, чем “склад”слов” [3, 145]. Склад, стало быть, становится ладом, когда встречается с музыкой? В музыке исток лада?
Нет, но и лад, который в речи, и музыкальный лад из одной “первожизни”, которая – до всякого расщепления и рассечения: “Я знаю, ты откуда, ты из первожизни всякой жизни, ты, озаривший мою рассеченную душу” [3, 269]. “В тишине рождается пение”, – говорил Бетховен, один из любимейших сынов гармонии, к тому же лучше других знавший, что такое тишина. “Молчание – порождающее лоно поэзии”, – вслед за Тютчевым, тоже любимцем гармонии, говорим мы. Можно ли утверждать, что немецкий композитор и русский поэт говорят одно? Запомним этот вопрос и не будем спешить с ответом.
В глубине сакрального имени, которым впервые было нарушено “священное молчание” (Дионисий Ареопагит) божественной полноты, таится росток того, что мы теперь называем ладом, в музыке ли он проявляется или в поэзии. Что было дальше?
Хотя ответ очевиден, я все же попрошу назвать единственный музыкальный жанр, который нравится всем без исключения, идет ли речь о величайших представителях человечества или о самых обычных людях.
Давно уже ставшее пошлостью рассуждение, что, дескать, все жанры хороши, кроме скучного, нисколько не отменяет того простого факта, что они по-разному хороши, то есть хороши в разной степени, следовательно, и ценностью обладают разной. Нас, непритязательных “детей ничтожных мира”, pointe d’esprit Вольтера удовлетворяет вполне, однако она не убедила Н.В. Гоголя, тщетно пытавшегося в “Мертвых душах” превозмочь границы романного жанра, вместив в него то, что этому жанру – вопреки утвердившемуся мнению о его универсальности – недоступно.
Сонаты и скерцо создаются не для дискотек, аляповатые джазовые композиции – не для любителей камерной утонченности.
И только песне везде находится место – и в храме, и в филармонии, и на дискотеке. Скажут: это разные песни, но все другие жанры тоже могут быть разными, при этом условия их исполнения не меняются: где-то уместно одно и нежелательно или неуместно другое.
Песня – это первый жанр, в котором музыка и поэзия впервые выявили соприсущий им лад и в то же время вполне проявили свою разделённость. В глубине человеческого сознания, конечно, сохраняется память о том, что когда-то в самом начале не от повторения имени того или иного бога, но от пропетой богу песни стало зависеть восстановление лада. Песня, таким образом, стала первым шагом к осознанию человеком самого себя. Повторяя имя бога, он остается растворенным в божественном имени, тогда как песня предполагает устремленность человека к богу, а значит и уже проявившуюся какую-то его отдаленность от бога. Рождение песни обусловлено не потребностью отдохновения от трудов, но сущностными причинами онтологического характера: необходимостью восполнения человека до целого, когда принадлежность к целому оказывается под вопросом. Такое восполнение необходимо человеку, ибо оно целительно: оно исправляет поврежденный дух. Не случайно греческое слово ’???-?????? значит: восполнять, но также: исправлять.
В песне человек впервые пробуждается к сознательному мышлению, поэтому оно изначально было стихослагающим. Вот почему для каждого человека – соразмерно его возможностям – найдется любимая песня. В ней – родовое лоно нашего самосознания, в ней наша изначальная человечность. Вот почему так таинственно-притягательна и властительна песня. Из песни – вся последующая поэзия во всем ее многообразии. Из песни – вся последующая музыка во всем ее многообразии. Из песни вся последующая человеческая мудрость. То, о чем нельзя сказать, можно пропеть, потому что песня больше, чем та область, в которой правят разговоры.
Первоначальные песни – гимны, они обращены к богам либо к Богу, они – воспевание имен богов или Бога, они учреждают общую сопринадлежность тех, кто их исполняет, сакральному смыслу, заключенному в божественных именах. В гимнах, таким образом, раскрывается изначальная сущность лада. Поскольку существуют два рода гимнов – о первом мы можем судить по песням Пиндара, о втором – по сочинениям сщмч. Дионисия Ареопагита?, – постольку, очевидно, существуют и два разных лада: во-первых, свойственного изначальному греческому миру, во-вторых, миру христианскому. В настоящей статье речь пойдет только о первом.
Что говорит нам о ладе поэзия Пиндара?
В его третьей Олимпийской песне читаем:
Муза встала рядом со мной,
Ибо мною обретен новоблещущий лад,
С дорийской поступью слаживающий праздничную речь.
Венки на этих кудрях
К богозданному зовут меня долгу,
Зовут меня слить
Перезвоны лир, переклики флейт и склад слов
По достоинству Энесидамова сына. [2, 19].
Мы видим, что отрывок, приведенный в переводе М.Л. Гаспарова, буквально пронизан ладом. Так и у Пиндара: ?????????? ?????? [4, 13: 4] – новоблещущий лад; ’??-?????? [4, 13: 5] – прилаживать. При этом не следует думать, что Муза расположилась рядом с поэтом, чтобы подивиться самоценному искусству поэта или “не заинтересованно” полюбоваться его искусством. Дело не в искусстве. Муза – при поэте (??????? ???) [4, 13: 4], но и поэт при Музе: присутствием Музы засвидетельствована подлинность поэтической речи. Это именно соприсутствие: голос поэта – это одновременно голос Музы: в ладе как присутствии они сливаются, смешиваются (???????). Лад как присутствие – смешение человеческого и божественного, как смешала (???????) Алкмена в одних родах доблестных двух сыновей – от Амфитриона и Зевса – мощную в борениях (????????????; Pyth. IX: 84, 86??) силу. Возможность смешения божественного и человеческого и, таким образом, учреждение лада как следствия такого смешения обусловлена общим происхождением богов и людей, различие же между ними сугубо количественное:
Есть племя людей,
Есть племя богов,
Дыхание в нас – от единой матери,
Но сила нам отпущена разная… [2, 134].
Поэтому, когда проявляется в человеке “мощная в борениях сила”, ее одной оказывается достаточно, чтобы вознести и его “до небожителей” [2, 135], хотя сила эта – всегда дар небожителей.
Здесь нет разделения на онтологически первичное и онтически вторичное, здесь все в равной мере онтологично, поскольку все принадлежит ладу. Поэт не просто сочиняет текст гимна, он его “воздвигает” (’?????; Ol. III: 3), что значит: воздвигает лад. Вместе с ним это делают музыканты, играющие на формингах и авлосах, а также участвующие в праздничной процессии, украшенные венками девушки, которые исполняют торжественную песнь. И во всем этом одновременно участвуют боги, они не только учреждают, но и воздвигают лад вместе с людьми:
Правда (????) сама
Соприсуща этим песенным шествиям. [2, 100].
Все сказанное – ответ на вопрос, что значит ‘петь’ в понимании Пиндара. В девятой Пифийской песне, помянув “мощную в борениях силу” Ификла и Геракла, он говорит о своем предназначении:
Мне же петь их по добром исходе
каждой мольбы. [2, 106].
Перевод введет нас в заблуждение, если мы на романтический лад вообразим здесь мечтательного поэта, в уединении вверяющего звуки своей лиры дубровам и лугам: и пение здесь другое и молитва другая. Глаголу ‘петь’ у Пиндара соответствует ????????? от ??????, что значит: ходить веселой процессией в честь Вакха или другого бога с песнями и плясками, то есть шумно, бурно, весело проявлять свое почитание божества. Ни о каком воспевании поэтом самого себя, здесь, конечно, не может быть и речи [ср.: 1, 306].
Должно быть также отмечено, что ?????? (в переводе М.Л. Гаспарова – лад, но также – тон, мелодия) – это ни в коем случае не наш троп с его обязательным переносным смыслом. Гимн всегда остается на “прямых путях правды”(??????… ????; Nem. X: 12) [2, 152], не сбиваясь “на кривую (??????; Nem. I: 64) дорогу” [2, 119], т.е. хитросплетения последующего подражательного искусства с его ‘тропами’.
?????? у Пиндара – продолжение “прямого ума”??? [2, 37] богов, “не знающих лжи” (??????? ’???????; Ol. VI: 67) [2, 29], но соразмерное возможностям человеческого приобщения к нему, ‘обращенное’ (?????) к человеку. Лад, стало быть, – это взаимная любовная обращенность богов к человеку и человека к богам.
Не музыкальным ладом гимна порождается блеск и сияние лада, которым проникнуто присутствие: напротив, в гимне должен быть увиден свет уже просиявшей славы Энесидамова сына – Ферона Акрагантского, которому посвящен праздник. Не только блеск и сияние, но и праздничность, песенная многозвучность (????????????; Ol. III: 8), полнота проявленности, открытость торжества – непременные особенности или свойства лада как присутствия. Победа Ферона Акрагантского вызывает к жизни гимн, но гимн, конечно, не просто отблеск победы. Только в гимне вполне раскрывается подлинный ее смысл, благодаря чему и жизнь раскрывается вполне как лад, то есть как праздничное соприсутствие богов и людей, и, таким образом, становится явленной, зримой ее (жизни) подлинная сущность:
Кто лишен слова (’????????), но храбр сердцем,
Того забвение крепко держит в гибельном злоязычии,
Тогда как наибольший почет достается
верткой лжи. (Nem. VIII: 24-26).
При этом учреждаемое победой Ферона Акрагантского и воздвигаемое гимном пространство лада потому и возможно, что божественное не теряет своей божественности и поэтому освящает лад, а человек не забывает о своей человеческой природе и поэтому не выходит за пределы дозволенного ему: чем больше он приближен к богам, тем больше их чтит. “Не рвись быть Зевсом” [2, 171], – нерушимость благомыслия: важнейший императив, нарушение которого катастрофично для человека.
В 9 Пифийской песне Пиндар восклицает:
??????? ??????????
?? ?? ????? ??????? ??????. (Pyth. IX: 89а-90).
Харит звенящих
Да не оставит меня чистый свет!
Именно в Харитах греческий мир как раз и явил во всей исчерпывающей полноте сущность лада как присутствия: Аглая – сияющая, Евфросина – благомыслящая, Талия – цветущая.
Лад – награда за борение: только достойный достигает его, а значит уже при жизни подобно богам, живущим на Олимпе, вкушает блаженство. Поэтому и звучит песня, гремит музыка, во все концы разнося славу любимца богов. Вне борения – не лад, но его противоположность, “безмолвное бессилие” [2, 106]: буквально: ‘молчаливое неборение’ (??????? ’?????????; Pyth. IX: 92). Для песен Пиндара не актуально несказанное Имя, Имя имен, ибо все несказанное для него одновременно и не бытийно. Его песни – не интонирование пением несказанного Имени, но его воссоздание средствами музыки. Молчание для него бессильно: не из него вырастает песня.
Где нет лада, там нет ни жизни, ни песни. Там совсем другое: не всепобеждающая мощь чтящего богов героя, прославленного из поколения в поколение и распространяющего любовь и благоволение богов на весь свой род, город, остров, а, напротив, призрачное, на грани бытия и небытия существование, и тогда:
Что – мы? Что – не мы? Сон тени –
Человек. [2, 101-102].
Лад – это проявление воли богов (должного) в людских деяниях. В свою очередь человек должен оказаться достойным тому требованию, с которым обращается к нему судьба. Мерой достоинства человека определяется лад; нужно быть всегда готовым высказать свое достоинство, ибо второй раз случай может и не представиться:
Случай, который выпадает людям, имеет краткий срок.
Это хорошо известно: они же ему – добровольные помощники,
а не слуги, исполняющие [приказы]. (Pyth. IV: 286-287).
Люди богам – добровольные помощники (???????), такие же, каким был Патрокл Ахиллу: полностью свободные в своем выборе со-работники. Только совместными усилиями богов и людей может быть учрежден и воздвигнут лад. Такими со-работниками являются герои, таковым же является и поэт:
Сияюще-тронным Музам добровольным помощником
пришел я к Олигетидам. (Ol. XIII: 96-97).
Упоминание Ферона Акрагантского в гимне – указание на меру, которой должна соответствовать похвала: в песне ничто не должно выходить за пределы этой меры. Поэтому величина гимнов у Пиндара ни в коем случае не определяется щедростью заказчика, но только характером воздвигаемого лада, всегда соразмерного учредившему его деянию: “О великом речь – всегда велика” [2, 105].
Лад как присутствие – не метафизичен; он вовсе не является некой вечной данностью, неподвластной времени. У Пиндара Время (??????; Ol. II: 17) – “всему отец” [2, 14]. Любой учреждаемый и воздвигаемый лад не вечен, но вечна ладность мира, ибо вечны боги, они же суть ее (ладности) прекрасные олицетворения. Они вместе с ладом воздвигаются и только в нем обретают свой прекрасный облик, вечно перетекая из одного лада в другой. Лад сияет ослепительным блеском, потому что он наполнен божественным.
Лад как присутствие не метафизичен; он представляет собой вот-бытие, но такое вот-бытие, в котором выявлена вся смысловая полнота присутствия. Чем оглушительнее слава, величественнее могущество, неисчислимее богатство со-работника богов, учреждающего лад, тем ощутимее благоволение богов, обращенное к их любимцу, тем полнее присутствие проявляет себя как лад.
Таким образом, песней лад, учрежденный заслугами лучших людей, воздвигается, то есть становится явленной данностью просветленного истиной присутствия, в котором человеческое соседствует и даже смешивается с божественным.
Из такого лада и о таком ладе – вся фундаментальная онтология М. Хайдеггера.

Литература
1. Гегель Г.В.Ф. Сочинения / Г.В.Ф. Гегель. – М.: Изд-во социально-экономич. лит., 1929 – 1958. – Т. 14. – 1958. – 440 с.
2. Пиндар. Вакхилид. Оды. Фрагменты / Пиндар. Вакхилид. – М.: Наука, 1980. – 503 с.
3. Ремизов А.М. Сны и предсонье / А.М. Ремизов. – СПб.: Азбука, 2000. – 432 с.
4. Pindari carmina cum fragmentis. – P. I / Pindarus. – Lipsiae: BSB B.G.Teubner Verlagsgesellschaft, 1980. – 193 p.

Анотація
Стаття присвячена розгляду ладу як присутності. Лад як присутність являє собою Dasein фундаментальної онтології М. Гайдеґґера.
Ключові слова: лад, присутність, пісня.

Summary
The article deals with the harmony as the presence. The harmony as the presence is the Dasein of M. Heidegger’s fundamental ontology.
Keywords: harmony, presence, song.

Опубликовано: Домащенко А.В. Лад как присутствие / А.В. Домащенко // Актуальні проблеми іноземної філології: лінгвістика та літературознавство. – Міжвуз. зб. наук. статей. – Вип. ІІІ. – Донецьк: Юго-Восток, 2009. – С.297 – 305.

Метки: ,

Оставьте комментарий


Свежие записи

Свежие комментарии

Облако меток