А.В. Домащенко:

— Моя позиция порождена не донецкими влияниями, а другими. Хотя, очевидно, если бы не было предварительной донецкой выучки, то не было бы и других влияний, которые стали возможны, когда контекст нашего размышления о литературе стал больше.
Для меня самым большим авторитетом в области филологии, как я ее понимаю, является Мартин Хайдеггер. А что касается других ученых, то, думаю, что сейчас, может быть, самая главная книга, которую каждый филолог должен прочитать, знать и ориентироваться на нее, как-то учитывать ее в своей деятельности, — безусловно, одно из самых интересных исследований XX века, — это книга Гадамера «Истина и метод».
Есть понятия и есть не-понятия. Можно язык понимать как сумму каких-то понятий, терминов, и можно понимать язык как некое явление принципиально допонятийное, предшествующее рождению понятия. Язык как нечто предшествующее той стадии языка, когда его характерной особенностью является понятие. Поэтому в моей работе ключевое понятие — речь в своей допонятийной сущности. Я думаю, что подлинная филология начинается с этого — когда филолог определяется в своем отношении к языку. Когда он решает вопрос, касающийся языка, а потом уже начинает размышлять о каких-то вопросах филологических.

Л.П. Квашина:

— Мое место… ну, скромное, конечно, прежде всего… Я работаю на стыке теории и истории и пытаюсь теоретические разработки приложить к конкретному историко-литературному материалу.

А.О. Панич:

— Скажем так: 1) произведение — целостность — произведение; 2) деятельность; 3) культура. Я стараюсь то, что исследую, строить в этом треугольнике. На стыке литературоведения, истории философии и культурологии.

Э.М. Свенцицкая:

— Как я вижу свое место среди донецких филологов? К счастью, никак. Мне бы хотелось, чтобы они видели мое место среди себя. А если серьезно, то я надеюсь, что мой интерес к интерпретации конкретного текста, к проблемам диалога культур впишется в общий контекст исследований моих коллег.

В.Э. Просцевичус:

— Было бы нескромно, если бы я сказал, что у меня есть какое-то свое, специальное направление и своя оригинальная концепция. Но, с другой стороны, было бы также нескромно утверждать, что я не стремлюсь к созданию своей оригинальной концепции и не мечтаю, что когда-нибудь она возникнет. И уже из всего ранее сказанного ясно, что я считаю себя (не знаю, как он сам к этому отнесется) учеником Владимира Викторовича, и я со своей колокольни, еще не очень высокой, вижу достаточно значимые, с моей точки зрения, расхождения с работами своего учителя, о которых я сейчас не могу говорить, поскольку это все еще зыбко и туманно в моей голове, но я надеюсь, что это будет продуктивное расхождение — в том смысле, что никаких опровержений, низвержений и зачеркиваний с моей стороны по отношению к работам Владимира Викторовича не будет, а вот в двух словах я бы так принципиально отделился: вот Кант говорил, как все мы знаем, отграничивая сферу нашего познания одним из своих вопросов: «Что я могу знать?» Мне кажется, что Владимир Викторович, обосновывая свои методы исследования, свое понятие филологии, очень часто говорит о том, о чем, в положении другого философа, Витгенштейна, говорить нельзя, а следует молчать. Федоров часто преступает эту границу и тем самым обеспечивает себе то непонимание, которое не всегда бывает продуктивным. Он говорит о том, о чем говорить нельзя не потому, что это будет какой-то самоуверенностью. Нельзя по причинам чисто человеческим. Он преступает эту границу довольно часто, и там начинается область фантазии, что-то вроде гностических построений, к которым можно относиться как к гениальным, но которые, тем не менее, реального наполнения, сугубо филологического, часто не находят… Я бы хотел научиться говорить о филологии с учетом того, что есть вещи, о которых говорить просто нельзя. Приближаться к немыслимому изнутри мыслимого, а не наоборот. Не обосновывать некоторые вещи, которые висят (в хорошем, правда, смысле слова) в воздухе, а потом уже спускаются вниз, а — изнутри, из предмета, из высказывания, из анализа пробиться к границам немыслимого и там, на этой границе, остановиться.

В.В. Медведева-Гнатко:

— Проблема, которой занимаюсь несколько лет, — авторская рефлексия. На материале ряда произведений русского русской художественной прозы начала ХХ столетия (Белый, Розанов, Мережковский и др.) мной исследуется ситуация, в свое время определенная М.М.Бахтиным как «кризис авторства». Для нее характерны направленность авторского внимания на самое себя, частичная утрата завершающих способностей, дефицит избытка видения. Крайне интересным представляется состояние автора, сознательно вышедшего из «большого опыта» (по Бахтину, глубоко и существенно диалогического и оживляющего) и остановившегося у той роковой черты, за которой простирается дурная бесконечность саморефлекса. ХХ век утвердил право такого состояния на эстетизацию. В данной ситуации автору жизненно необходимы архитектонически осведомленные и эстетически ответственные герой и читатель. Эти отношения и являются предметом моего исследования.

Ю.Ю. Гаврилова:

— Моими «учителями» являются М.М. Гиршман и Л.С. Дмитриева. Но считаю необходимым соотносить свою деятельность как филолога с основными положениями работ В.В. Федорова и его последователей.

Опубликовано:

Кораблев А.А. Донецкая филологическая школа: Опыт полифонического осмысления. — Донецк, 1997. — С.5-20.

Страницы: 1 2 3 4 5 6

Метки: , , , , , , , , , , , , , , , , ,

Оставьте комментарий


Свежие записи

Свежие комментарии

Облако меток