Воспоминания: Гиршман

03. 2. 2009  –  В рубриках: Воспоминания

С.В. Медовников:

Михаил Моисеевич всегда, даже когда не был заведующим кафедрой, воспринимался как главный. Это было как-то задано сразу…

Л.А. Бахаева:

Михаил Моисеевич выглядел по-студенчески – такой скромный, вежливый молодой человек, с косолапой походкой. И вскоре проявилось его удивительное свойство – запоминать множество стихов…

Д.И. Гелюх:

Каким он был? Молодым, порывистым, романтической устремленности… Тогда он тоже был молод и одержим поэзией. Нам он уделял колоссальное внимание, стимулировал наше развитие. Что-то хотелось сделать – узнавать, писать, с чем-то спорить.
И мы, конечно, обалдевали, когда он начинал читать стихи. Это был конец света. Он читал и то, чего мы не знали: например, Чичибабина, Чухонцева…

Л.Т. Сенчина:

Михаил Моисеевич был для нас звездой первой величины и бесспорной истиной. Все, что он говорил, настолько было бесспорно, что, может быть, это было даже плохо – не подвергалось никакому сомнению.

Н.М. Каменская:

Когда к нам пришел Михаил Моисеевич, он затмил, конечно, всё… До тех пор литература мне представлялась в историко-социальном плане, но его целостный анализ художественного произведения, который он нам читал, открыл нам совсем другую литературу…

О.А. Орлова:

Когда приехал Михаил Моисеевич, то, естественно, все мы были в полном потрясении.
Первой о нем мне рассказала Наташа Каменская: такой преподаватель (ах, ах!) появился!.. он такое знает!.. и такие имена открывает!..
Это было откровение. Михаил Моисеевич моментально оброс учениками, относящимся к нему с огромным пиететом…

М.М. Гиршман:

Точкой отсчета, объясняющей, как я оказался в Донецке, являются годы учебы в Казанском университете, а это с 54-го по 59-й, и, как вы понимаете, это годы ХХ съезда и «оттепели», и на этой волне я оказался в очень хорошей студенческой группе (достаточно сказать, что из нашей группы вышло, по-моему, уже пять докторов наук, но дело даже не только в этом…), и атмосфера в университете была, как и во многих местах, сложная, но – сложно-перспективная, со многими открывающимися возможностями.
Я довольно рано как-то определился в смысле научно-филологического интереса, а именно к 56-му году у меня сформировалась (причем, я сам этого захотел) такая тема: я решил, что раз открываются новые возможности и новый взгляд на историю, так надо посмотреть на историю советского литературоведения с 17-го до 57-го года – за 40 лет, ни больше ни меньше. Вполне, так сказать, подходящая для студента третьего курса задача. Благо моя научная руководительница Галина Александровна Вишневская, которой я признателен бесконечно за ее понимание и ум, и доброту, и свободу, которую она мне давала, — она мне сказала: «Пожалуйста». Понимая, что я, естественно, как-то сам, может быть, пойму всю безграничность этой задачи и найду, так сказать, «органичную ограниченность».
И в самом деле, я в это вошел, стал читать то, чего я раньше не читал. Именно в эти годы я впервые прочитал Бахтина. Впрочем, на Бахтина я вышел не сразу…
Дело в том, что у меня с детства был – тут я бы даже не сказал чисто филологический, а такой, комбинированно-филологический и художественно-театральный интерес к стиху. Я много читал и довольно много знал наизусть. Для моего филологического формирования огромное значение имели два кружка в Куйбышеве, во Дворце пионеров: литературный и художественного слова, и я не могу сказать, какой из них больше.
И в связи с этим интересом к стиху, я сразу обратил внимание на стиховедческие работы – а, как правило, авторами этих работ были те, кого называли и называют сейчас «русскими формалистами». Таким образом, я вышел на «формальный метод», на ОПОЯЗ, и это стало центром моего интереса. Собственно, и первую бахтинскую работу я прочитал, не зная, что она бахтинская, в связи с работами ОПОЯЗа: я прочитал «Формальный метод в литературоведении», думая, что это книга Медведева.
Это было в 1957 году, когда я писал свою первую курсовую работу. Но в 1958 году, когда я писал вторую курсовую работу, уже начался период «ухрущения строптивых», и это уже стало не так возможно – нужна была поддержка. Галина Александровна, с одной стороны, очень хотела, чтоб я этим продолжал заниматься, но, с другой стороны, гораздо больше, чем я, чувствовала опасность, что я окажусь не там… (Ее опасения были небезосновательны, потому что, действительно, вскоре я оказался в «эстетствующих нигилистах» — хотя это совсем другая история.) Она сказала, что надо попытаться получить соответствующие консультации в Москве, в Ленинграде, а тут предстояла преддипломная практика в начале 5-го курса, и на 4-м курсе я, опять же, проявляя вполне объяснимую студенческую решительность, которую точнее было бы назвать нахальством, написал письмо Борису Михайловичу Эйхенбауму.
В этом письме я писал, что занимаюсь историей и критикой ОПОЯЗа и хотел бы просить его, не может ли он посмотреть то, что я написал, и сказать, правильно я их критикую или неправильно. И довольно быстро я получил от него открыточку, которую помню до сих пор – в общем-то событие… Он ответил: конечно, это очень интересно, что Вы об этом пишете, но для того, чтобы поговорить, надо, чтобы Вы приехали в Ленинград, и тогда мы с Вами сможем встретиться. И я приехал, на 5-м курсе, и встреча с ним – конечно, это одно из самых определяющих событий в моей жизни.
У нас было две встречи, и одна особенно подробная, больше двух часов. Он рассказывал мне многое, в том числе он мне сказал, что книга Медведева, которую я выделял как лучшую критическую работу об ОПОЯЗе, написана не Медведевым, а Бахтиным. К тому времени работу Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского» я знал тоже, и у меня это тоже достаточно отчетливо, но впервые связалось.
Он мне сказал, что, с его точки зрения, не нужно писать дипломную работу, как я хотел, об ОПОЯЗе, потому что, как он сказал, эта тема еще не годится для студенческой работы в наш хрустальный век. Я спросил: «Почему хрустальный?» Он объяснил: «Я произвожу это слово от двух слов: Хрущев и Сталин».
«Так вот, — сказал он, — в наш хрустальный век писать об этом еще не время, но у вас же самое интересное в вашей работе – стиховедческий раздел. Напишите работу “Проблемы теории стиха в литературоведении 20-х годов”». И дал мне целый ряд советов, как это сделать.
И еще дал один практический. Он сказал: «Вообще, я очень не люблю работы Тимофеева, но я знаю, что человек он хороший, и он при власти, он руководит отделом в ИМЛИ и вообще считается главным теоретиком Советского Союза. Поезжайте к нему, вы же все равно из Ленинграда через Москву едете. Поезжайте к нему и покажите, что вы написали, и посоветуйтесь, попросите о помощи, он любит помогать».
И я так сделал. И действительно, с этого момента Леонид Иванович Тимофеев взялся за поддержку и курирование меня, тогда еще студента. Он написал отзыв на диплом, и только это позволило мне его вполне благополучно (на «отлично») защитить и получить диплом с отличием.
Я закончил университет, меня распределили в школу-интернат №3, в поселок Залесный Татарской АССР, где я работал год учителем, а потом учителем и завучем, но одновременно продолжал сотрудничество с Тимофеевым: присылал ему то, что писал, в частности, по его совету прислал рецензию на книгу Шенгели «Техника стиха» в «Вопросы литературы». Эту рецензию напечатали, и в связи с этой рецензией мне написал письмо Вадим Валерьянович Кожинов, где сообщал, что в ИМЛИ собирается группа, которая занимается теорией литературы, и вообще надо бы приехать и встретиться, познакомиться, — и это было еще одно обстоятельство огромного значения для меня. По инициативе Кожинова я оказался в группе и познакомился с тогда еще совсем молодыми Бочаровым, Сквозниковым, Гачевым, Палиевским и более пожилыми, выступавшими как руководители этого предприятия Абрамовичем и Эльсбергом.
И тут произошло следующее. Шла работа над «Теорией литературы», 1-й том был уже фактически готов, и с некоторыми главами я познакомился еще в 1958-59 гг., начиналась работа над 3-м томом, и Л.И. Тимофеев должен был писать главу о стихотворной речи. Однако он все более и более расходился с молодыми теоретиками трехтомной «Теории литературы». Леонид Иванович, я думаю, не мог не чувствовать, что я-то по ориентации ближе к ним, чем к нему, и тогда он, считая для себя невозможным участвовать в этом проекте, отказывается от участия, но в то же время, вспоминая, что есть некий молодой учитель, говорит им: «Я писать главу о стиховедении не буду, но вы возьмите Гиршмана – он может написать так, как вам это нужно». Так я попал в эту группу и написал эту главу о стихотворной речи, и на ее основе защитил диссертацию, – продолжая работать в школе.
После того, как я защитился, сотрудники сектора стали говорить, что уже хватит в школе, что надо бы в вуз… И тут на обсуждение трехтомной «Теории» приезжает Илья Исаакович Стебун из Донецка и рассказывает, что создается Донецкий университет и там кафедра теории литературы, но теоретиков нет. И возникает идея у сектора (опять-таки, здесь зачинщиком был В.В. Кожинов, он в этих делах был всегда, что называется, максимально мобильным): пишется письмо о том, что для того, чтобы кафедра теории литературы существовала, надо взять меня.
Ну, а в Донецке большую энергию проявляет И.И. Стебун. Тогда это проходило по строгим правилам искусства: надо было согласие обкома партии…

И.И. Стебун:

Завотделом науки обкома партии тогда был Скобцов – страшный антисемит, сволочь первейшая… Что делать? Пошел к ректору. Он говорит: пускай пришлет рекомендации, на мое имя.
Когда пришла рекомендация, я позвонил Михаилу Моисеевичу: приезжайте. Приехал. Зашел – типично арийская внешность. Думаю… не о себе думаю: надо же везти к Скобцову…
Пошли к ректору. Михаил Моисеевич зашел, а я решил не заходить – не мешать.
Зашел потом. Ректор говорит: «Ну что ж, произвел хорошее впечатление, замечательный человек. И как он говорит!.. Но, Илья Исаакович, к Скобцову его везти нельзя…»
— А что ж делать? Мне же нужны теоретики!
Тогда ректор при мне звонит Скобцову:
— Очень хороший специалист, блестящий специалист. Знаете, с рекомендациями самых крупнейших академиков. Это мы упустить не можем. Но у него всего полтора часа – самолет…

М.М. Гиршман:

Мне очень интересно рассказывали Илья Исаакович и покойный Алексей Трофимович Васильковский (он тогда был деканом), как они ходили к заведующему отделом обкома партии Скобцову Леониду Яковлевичу. А проблемы тогда существовали достаточно определенные, и уверенности, что разрешат, не было. Они взяли с собой 3-й том «Теории литературы», но как-то сумели это подать, что будто я весь его написал. И, говорят, Скобцов долго держал его в руках, как бы взвешивая, и потом как-то бросил его на стол и сказал: «Ладно, берите».
Это был 66-й год. Илья Исаакович мне написал, что вопрос в принципе решен и я должен приехать на, так сказать, переговоры, и я приехал в первых числах сентября. Встретился с тогдашним ректором Леонидом Михайловичем Литвиненко, который достаточно хорошо меня принял и сказал: мы вас берем и квартиру обещаем в течение года…

И.И. Стебун:

Защита докторской Михаила Моисеевича – тоже история… Прекрасная работа. Это было подлинное открытие в науке. Он сдал диссертацию в ИМЛИ, ее взяли, но дальше не пропускают. А директор института в это время был Барабаш. И я поехал к нему. Он принял меня замечательно. Рассказываю. Он вызывает Ушакова, ученого секретаря, при мне расспрашивает: в чем дело? И –
— Немедленно поставьте на защиту. Ясно?

М.М. Гиршман:

Очень важна была для меня и поддержка коллег. Во-первых, кафедра, на которую я попал, при том, что она только создавалась, и при том, что это были, конечно, непростые отношения, но, в принципе, на кафедре была ориентация на то, чтобы что-то делать, и Илья Исаакович этому очень способствовал, с его энергией и богатством замыслов.

Атмосфера факультета была непростая – при всех трудностях и сложностях жизни, но и тут мне повезло: я встретился с Евгением Степановичем Отиным. С тех пор и до сих пор мы дружны, и это для меня большая и очень важная жизненная поддержка.
И тогда, не сразу, но каким-то образом, уже будучи старожилами, меня вводили в донецкую ситуацию Инна Григорьевна Генина и Григорий Исаакович Рихтер, который в то время очень много значил и был таким, знаете, притягательным центром гуманитарной жизни.
Я бы даже сказал, что с кафедрой зарубежной литературы у нас была связь даже более близкая, чем с кафедрой русской литературы.
С кафедрой русской литературы максимум связей нарастал по мере того, как Владимир Викторович [Федоров] приходил к руководству. А пока были Алексей Трофимович [Васильковский] и Августа Ильинична [Плотникова], у нас были, тем не менее, хорошие отношения, но на основе разделения – им, и Алексею Трофимовичу, и особенно Августе Ильиничне, не было близко то, чем мы занимались.
А вот с кафедрой зарубежной литературы мы были близки. Им теория была очень интересна, и они нас тоже активно привлекали к своим делам. И так выходило, что все их защитившиеся, большинство, так или иначе проходили через нас: это и Инна Григорьевна Генина, и Любовь Георгиевна Танажко, и Наташа Белинская, и Ира Попова…

И, конечно, не только университет. Постепенно я стал общаться с другими гуманитарными центрами. В частности – с музпединститутом, который теперь музыкальная Академия. Он тоже в это время создавался, там тоже был момент творческого прилива. В тот круг меня ввели Юра и Жанна Дубинские (сейчас они уехали в Израиль, это очень интересная семья).
Юра Дубинский, при том, что он технарь, кончал политехнический, он техник с экономическим уклоном, но с остро выраженным гуманитарным интересом. И его гуманитарный интерес был прежде всего интересом к людям и желанием сводить разных интересных людей, чтобы они знали друг о друге и друг друга. И в этом отношении он был просто мотор такого рода связей. Но, надо сказать, что я человек не компанейский, честно говоря… Я даже от этого немножко отодвигался; это не то, к чему я приспособлен. Дружеская компания – это вещь, для меня возможная только изредка. Поэтому мы с ним, может быть, не очень часто встречались, но всякий раз это было очень интересно, и, в частности, я ему благодарен за то, что он ввел меня в круг музыкальный, познакомил с Александром Юрьевичем Витовским, одним из самых интересных пианистов и педагогов, и другими коллегами.
Я меньше знаю творческую среду, связанную литературными объединениями, но есть одно место, которое я знаю очень хорошо и которое стало для меня одним из творческих центров: это Дом работников культуры. Майя Борисовна Калиниченко, его директор, привлекла меня к жизни Дома, предложила проводить вечера и встречи в литературной гостиной…
Но, возвращаясь к исходному пункту, я повторю: самое основное в смысле создания какой-то перспективы творческой жизни – это студенты…

Опубликовано:
Кораблев А.А. Донецкая филологическая школа: Ретроспекции. — Горловка, 2007. — С.36?43.

Метки: , , , , , , ,

Один комментарий к материалу “Воспоминания: Гиршман”

  1. Давид Хахам пишет:

    Михаил Моисеевич Гиршман, возможно, меня уже не помнит: я обучался на стационаре филфака ДонГУ в течение пяти лет (1967-1972) и прекрасно помню момент взлёта Михаила Моисеевича как преподавателя и учёного; помню и его чудесную жену Дину (отчества не помню): всегда с томиком стихов в руке…Помню блестящие лекции М.М., и хотя по его стопам не пошёл (занимался модной тогда фонологией, теорией фонем, идеями Бодуэна де Куртенэ, писал курсовые и дипломную работу по данной тематике), но все эти почти полвека храню об этих встречах с ним благодарную память…Он, как мне кажется, организовал приезд на факультет известных московских учёных и писателей: Зиновия Паперного, Юрия Борева, Юрия Апресяна; в Донецке была организована фонологическая конференция, приезжали Сан Саныч Реформатский, Себастиан Константинович Шаумян…Хорошо помню и других колоритных личностей филфака ДонГУ: Григория Исааковича Рихтера, Илью Исааковича Стебуна, Инну Григорьевну Генину, Евгения Степановича Отина…Помню смешной эпизод. Я попросился на работу ближе к дому (в северной части Молдавии). Нашли место в Винницкой области. Во время вручения дипломов и направлений текст зачитывал Михаил Моисеевич. Не зная, конечно, местных винницких топонимов, он начал читать район моего распределения и запнулся, так как в документе было написано: «село Городковка Крыжопольского района». У нас говорили «КрыжОпольского» и не особенно акцентировали на этом гласном внимания. Михаил Моисеевич решил избежать такого ударения и, запнувшись, произнёс: «КрыжопОльского», чем ещё больше вызвал интерес ко второму и третьему слогам «неудобного» слова…Многие в зале рассмеялись…А я прожил в этой самой ГородкИвке под КрыжОполем несколько месяцев и по семейным обстоятельствам вынужден был её покинуть.
    Давид Хахам

Оставьте комментарий


Свежие записи

Свежие комментарии

Облако меток