Несколько вопросов к коллегам из Москвы, Санкт-Петербурга, Киева, Смоленска, Коломны, Самары, Екатеринбурга, Омска, Черновцов, Алматы

«Донецкая филологическая школа»: существует ли она в реальном контексте современной науки или только в воображении донецких филологов?

Б.Ф.Егоров (Санкт-Петербург):
— Издание прекрасного справочника, совместно с очерками, А.А.Кораблева (как бы важно было издавать такие книги в каждом научном центре!) приводит к однозначному ответу: существует. Особенно впечатляют списки работ сотрудников и обилие диссертаций.

Г.В.Краснов (Коломна):

— На этот вопрос, наверное, можно ответить так: университет с хорошими и длительными, неповерхностными и невыкорчевывающимися корнями непременно создает школу. Столкновения, неизбежные, и в то же время связь поколений – старшего, среднего, молодого, начинающего – это более жизненная и жизнетворческая позиция в сравнении с оторванными ситуациями, с отвлеченными академическими учреждениями, с их планами научной работы, измеряемой количеством печатных листов, научными командировками и т.д. Творческая работа для творческой кафедры – это не повторение каких-то известных методик и общих истин, в аудиторию надо идти с новыми мыслями, с новыми подходами. Донецкий университет, с этой точки зрения, явление – я не хочу сказать сверхуникальное, но очень своеобразное, особенное, с хорошим теоретическим обоснованием.

В.С.Баевский (Смоленск):

— Вопрос о научных школах должен решаться как-то иначе.
Когда я был студентом, нам читали спецкурс о книге И.И.Мещанинова «Члены предложения и части речи» и рассказывали о марровской лингвистике как вершине мировой науки. На следующий год та же преподавательница читала нам спецкурс «Сталинское учение о языке», где с тем же пафосом говорила прямо противоположные вещи. Когда она говорила о Марре-Мещанинове, то, между прочим, рассказала такую историю: академик Марр (который был, конечно, крупным лингвистом) очень добивался, чтобы Мещанинов был избран академиком, он говорил: «Я умру спокойно, только если буду знать, что Иван Иванович Мещанинов – член Академии Наук. Тогда моя школа не умрет». Действительно, он продвинул Мещанинова в академики, но на следующий год нам уже читали спецкурс о том, какие они, Марр и Мещанинов, плохие…
Поэтому, я думаю, пусть время, а не я, ответит на этот вопрос.

Н.Т.Рымарь (Самара):

— Научная школа — это, во-первых, научное направление, в основе которого лежит постановка определенной проблемы, имеющей значительное методологическое значение для отрасли науки, а так же последовательная работа по изучению этой проблемы, в ходе которой возникает специальный научный аппарат и определенные методологические принципы научного исследования — своего рода «идеология» научного направления, определяющая пути и способы научного творчества, а в гуманитарных науках — и общий смысл этой деятельности для культуры.
Во-вторых, школа — это сообщество, сообщество людей, исповедующих какие-то истины, обладающие для них некой сверхценностью, неким сверхсмыслом; этот сверхсмысл связывает участников школы внутренне, его обсуждают, но он никогда не будет определен до конца, потому что он является душой школы и до некоторой степени предметом веры. Этот смысл связан с особым личным отношением ученика к Учителю, обусловлен этой особого рода духовной связью ученика и учителя, но никак не в последнюю очередь также и учеников между собой – связью едва ли не «посвященных».
В-третьих, поэтому, существование школы предполагает и наличие лидера, личность которого связывает участников школы. Поэтому большинство школ называется по имени лидера. Но и в тех случаях, когда школа названа по месту ее нахождения (формальная, Тартуская, Донецкая) и объединяет целый ряд выдающихся личностей, в ней все же всегда есть личность, обладающая особым личностным авторитетом.
В-четвертых, реальная научная школа не организуется и не создается, а возникает, рождается — в тот момент, когда «другие» начинают определять ее границы, — опознавать ее в качестве школы.
Можно говорить и о других признаках научной школы, например, о наличии в ней некоего легендарного прошлого, времени начал, исторических встреч и т.д.
Мне кажется, что в Донецке мы встречаемся с сообществом ученых, которое обладает основными перечисленными признаками научной школы.

С.Н.Бройтман (Москва):

— Естественно, существует.

Н.Д.Тамарченко (Москва):

— На мой взгляд, несомненно, существует.

В.И.Тюпа (Москва):

— Бесспорно, существует. Не знаю даже, есть ли необходимость это аргументировать.

К.Г.Исупов (Санкт-Петербург):

— В том привычном значении – «академическая школа» (школа Веселовского, Потебни) – разумеется, нет. Но это «нет» не нужно понимать как некое отрицание возможного факта, в глазах других людей имеющего онтологический, так сказать, статус. Просто это было не время школ. И тут надо говорить просто о людях, которые сосредоточивали вокруг себя тех, кто могли сосредоточиться, и в этом смысле – пожалуйста: Корман в Ижевске, Баевский в Смоленске, Лотман в Тарту и т.д. Михаил Моисеевич – здесь… Вот чисто человеческие, чисто личные усилия весьма и весьма отдельных людей, и очень разных, определяли какие-то векторы, тематизировали проблемы, люди писали работы, доклады, — тогда возникала уже не иллюзия общности, а самая натуральная научная экклезиика – церковь проблем. И если в этом смысле синонимизировать рисунок этих силовых линий (как от магнита) со словом «школа», тогда, конечно, школа есть. А так – это что? Это просто список работ, написанных людьми, имеющих общего научного руководителя или вдохновителя, а порой просто случайного собеседника. Просто само слово «школа» изменилось…

Б.П.Иванюк (Черновцы):

— Если специально не анализировать, что такое вообще научная школа (потому что это понятие неопределенное), и отвечать на вопрос сразу (мгновенно соотнося себя и идентифицируя себя с тем, что вы называете донецкой филологической школой), то – да, однозначно да. Существует.
И дело, конечно, не в тематическом признаке – потому что это, наверное, второстепенный параметр научной школы. И даже не в ключевом наборе проблем, которые характерны для школы, логически как-то связаны и входят в понимание того, что можно назвать «горизонтом ожидания». Дело, скорее всего, в определенном воздухе, в какой-то смысловой атмосфере… В Донецке я чувствую себя как дома и постоянно, после каждого приезда сюда, я как бы заболеваю «смысловой простудой»… Это очень необходимо, особенно в нынешних обстоятельствах.

Ю.Б.Орлицкий (Москва):

— По-моему, да. Хотя какое значение вкладывать в это понятие? Школа в науке – вещь достаточно сложная.

А.Э.Еремеев (Омск):

— Конечно, существует… Да, наверное, она начала существовать раньше, чем об этом стали задумываться.
Я помню, что когда (еще в 70-е годы) ехал в Донецк представляться Михаилу Моисеевичу, то С.И.Машинский, напутствуя, говорил мне: «Смотри же, ты едешь к Гиршману!» Вот ощущение того, что где-то в Донецке работает крупный ученый, который уже создал нечто особенное в нашем отечественном литературоведении, было уже в те годы.

В.Я.Звиняцковский (Киев):

— Ну, если в масштабах Украины смотреть, так я затрудняюсь вообще вспомнить, какая же еще существует школа, кроме донецкой… Если бы украинская наука была чем-то таким сепаратным, то нужно было бы только присоединиться к донецкой филологической школе. Или создавать свою. То есть, несомненно, из всех формально существующих кафедр здесь я вижу неформальную школу.

А.Т.Хамраев (Алматы):

— О том, что в Донецке развивается теоретическая мысль, известно далеко за ее пределами. Ученые из Алматы, например, считают себя последователями идей целостности произведения и свои взоры обращают сюда, в Донецк…

О.В.Зырянов (Екатеринбург):

— Я сразу положительно отвечаю на этот вопрос: она, конечно, существует.

Что именно отличает донецких филологов от их коллег из Москвы, Тарту, Новосибирска и других научных центров?

Б.Ф.Егоров:

— Наверное, главное отличие – чрезмерная теоретичность, подъем на второй и следующие этажи, на метауровни и метапонятия, но и внизу чрезмерности. Сходство лишь с некоторыми современными работами новосибирцев и единичных москвичей.

Г.В.Краснов:

— Донецкая школа интересна не своими изоляционистскими характеристиками – она активно контактирует (Прибалтика, Москва, Петербург), и эти контакты признаны. Это школа со своим именем, со своей проблематикой, методикой и т.д. То задают здесь не только старшие (Гиршман, Федоров и их коллеги), но и младшие, не повторяя старших, с какими-то своими подходами. Хотя родственность теоретических посылок, сопряжение с идеями мэтров все-таки видно…
Проблема, например, литературного произведения завоевана профессором Гиршманом… Проблема слова… Проблема целостности… Проблема художественного сознания… Не хочу сказать, что все это только на донецкой почве, внутри донецкой изгороди… Но эти понятия («целостность», «художественное сознание»…), которые стали сейчас общеупотребительными, внедрялись именно здесь, в Донецке.

В.С.Баевский:

— Я недостаточно хорошо знаю труды донецких коллег, чтобы делать ответственные выводы. Я представляю себе научную деятельность Михаила Моисеевича Гиршмана, Оксаны Андреевны Орловой, ее мужа, покойного, Евгения Николаевича Орлова, Юрия Борисовича Орлицкого… Я могу сказать, что у Юрия Борисовича мне импонирует его докторская диссертация о верлибре, сделанная на огромном материале, интересно проработанном; меньше меня увлекает то, что он сейчас говорит о соотношении стихотворной и прозаической речи. У Михаила Моисеевича и Евгения Николаевича мне были интересны их исследования в области ритма прозы. У Оксаны Андреевны мне симпатично все, что она пишет.

Н.Т.Рымарь:

— Донецкая школа, на мой взгляд, отличается как раз тем, что и составляет ее «идеологию» — наличием «целостности»: при полной индивидуальной свободе и самостоятельности творческих поисков ее участники все же делают «общее дело», она отличается тем, что индивидуальность ее духовного лидера не накладывает свою печать на «учеников» в качестве просто последователей, хранителей и продолжателей «его» дела, как это в разных формах имеет место, например, в поспеловской школе или, иначе, в школе Кормана. Донецкая школа – это личности, идущие в науке своими собственными путями, но их связывает именно то, что можно назвать «общим делом».

С.Н.Бройтман:

— Мне кажется, что во многом особенности донецкой школы были заложены в изначальной позиции одного из ее основателей – М.М.Гиршмана. По существу говоря, в 70-е годы Михаил Моисеевич осуществлял (может быть, почти единственный) конструктивный диалог со структурализмом. В то время у нас наметились (если не брать во внимание официальное литературоведение) две достаточно глухо противостоящие друг другу линии. Одна линия – тех, кто группировался вокруг «Теории литературы», кого можно назвать носителями идей содержательности художественных форм. Другая линия – наши структуралисты. Они друг друга как бы не понимали, не слышали. Михаил Моисеевич, хотя входил в состав авторов «Теории литературы», но занимал там всегда совершенно определенную позицию, с ними полностью не совпадая, и главное – он осуществлял настоящий, конструктивный диалог со структуралистами. Другое дело – его плохо слышали. А говорил он очень серьезные вещи. Но, надо сказать, что его голос не пропал даром, и в том, что, сравнительно поздно, были у структуралистов какие-то слабые попытки самокритики (в частности, в их сборнике, где говорилось о семиосфере и о подобных вещах), когда почувствовалось, что они начали как бы оглядываться на себя и, хотя и очень щадяще, некоторые свои положения стали не то чтобы пересматривать, но все-таки корректировать, — я думаю, что голос Михаила Моисеевича сыграл в этом определенную роль.
Для меня же было важно то, что были выдвинуты существенные, фундаментальные положения – о целостности, о различии целостности и системы, о разграничении этапов становления целостности (первообраз – развивающаяся целостность – завершающая целостность). Мне кажется, что этот инструмент еще недостаточно востребован наукой. Для меня был важен также интерес к анализу текста, умение очень тонко и глубоко анализировать текст, умение выделить в художественном произведении какие-то очень значимые моменты и из них исходить – это, мне кажется, тоже одна из отличительных особенностей донецкой школы.
Хочу также сказать об открытости этой школы, во многом противоположной той закрытости и элитарности, которая была свойственна нашему структурализму. Об этом говорит и то, что она смогла объединить две такие совершенно различные индивидуальности, как Михаил Моисеевич и Владимир Викторович, не знаю, правда, насколько органично. Мне кажется, что В.В.Федоров и его ученики все больше тяготеют к слишком абстрактным построениям.

Н.Д.Тамарченко:

— Не «донецких филологов» (тут все – индивидуальности, иногда – очень яркие), а школу в целом кое-что, действительно, отличает. В противном случае я не смог бы ответить утвердительно на первый вопрос (т.е. если бы не видел отличий). Имею в виду стремление сочетать максимально пристальное и детальное изучение текста с максимально широкими и глубокими философскими категориями, проблемами, размышлениями и т.п. Проще говоря, — тенденцию к синтезу филологии и философии. Отсюда и стремление опираться на Бахтина и так или иначе его использовать (иногда одновременно с ним ожесточенно полемизируя, поправляя и исправляя, дополняя и т.д.). Конечно, таковая тенденция есть не только в Донецке, но там она ярче выражена (т.е. создает школу, а не отличает отдельных ученых), более внутренне поляризована (бывают сравнительно более умеренные и осторожные варианты).

В.И.Тюпа:

— Первое: это пароль – «целостность» и «диалог». Пароль, по которому опознают. Но это самое поверхностное.
Второе: это школа М.М.Гиршмана. И не только ученого, но и педагога. Это очень существенно. Потому что есть такие головы школ (или претендующие на это), которые являются все-таки больше учеными, чем педагогами. В таких случаях школа получается или слишком узкой, или быстро как-то ломается.
Так случилось, что я с интервалом в два-три дня слышал два рассказа: один – о том, как Г.Н.Поспелов жаловался лаборантке на кафедре, что, вот, жизнь прошла, а учеников нет, хотя якобы были… И то же самое – от Ю.М.Лотмана. Это меня очень поразило, но, думаю, что все-таки это достаточно закономерно: поскольку слишком определенная научная позиция. Я думаю, что такого же типа фигура (это не в осуждение, не в оправдание – просто констатация) Б.О.Кормана. И, хоть и неловко с ними рядом становиться, но по типу – такого же типа и я.
А другой вариант – настоящего педагога – это близкий и понятный мне человек В.Е.Хализев, очень много сделавший для своих учеников, для того, чтобы человек реализовался в своих интенциях, но я что-то не слышал, чтобы говорили о школе Хализева… Таким мне представляется Г.В.Краснов – когда из одних рук выходят: Федоров, Грехнев, Меднис и другие, совершенно непохожие, разные. В этом есть большой резон: учитель помогает ученику стать самим собой.
И в этом отношении Михаил Моисеевич, может быть, наиболее оптимальным образом соединяет и то, и другое. По-моему, здесь нет той невольной сужаемости на любимую концепцию шефа, и в то же время нет такого разбегания, какое возможно, например, у учеников Георгия Васильевича [Краснова]. Вот такое соединение, гармоничное, педагогического и научного потенциала сыграло решающую роль в том, что сложилась такая школа.
И теперь еще более глубинная характеристика: «онтологизация». Своего объекта. Онтологический взгляд на проблему литературного произведения. Онтологическая поэтика. Школа, которая интересуется онтологическими вопросами – вопросами бытия литературного произведения. Причем я это не говорю однозначно хвалебно. Есть здесь (как и в каждом), на мой взгляд, и какая-то односторонность, какая-то неполнота…

К.Г.Исупов:

— Стилистической прелести искать не нужно, потому что она как раз не нужна, в таких вещах…
Внимание к тексту как самозаконному эстетическому артефакту – это самое общее, что сближает (потому что «целостный анализ» и проч., проч.). Доверие к тексту, попытки понять: а про что это, собственно, написано? У ЮрМиха – там более глобальная была задача: они описывали, пачками, языки искусства и придумывали для них метаязыки. И потом там же много «древников», «семнадцативечников» – то, чего никогда не было у нас. Корман тематизировал с учениками то, что он называл «объектно-субъектные структуры» – сейчас это смотрится (я листаю время от времени эти сборники…) как что-то такое, что уже студенческая аудитория не поймет, начиная с терминоупотребления: «объект-субъектное», «субъект-объектное»…
Но это было формой самоспасения. Что делать в Ижевске, что делать в Донецке, если не самоопределяться в каком-то круге проблем и не пытаться спасти себя от себя самого… Это было формой самовыражения. Отсюда – и обилие поэтов и писателей, которые путаются во всех этих компаниях: ни пользы, ни вреда от них нет, но это было как бы творчество не науки только, а и как бы культуры – в широком смысле слова. И это было формой самоспасения и тех вдохновителей, которые все это организовали. Наверное, так.

Б.П.Иванюк:

— Донецкая филологическая школа, и для меня, и, наверное, для каждого, кто в нее входит, это такое единство биографического, профессионального, психологического… Это то, что можно назвать персоналистическим литературоведением. Я как бы отчуждаюсь от самого себя, когда я приезжаю в Донецк, когда участвую в донецких конференциях – когда все во мне резонирует: человек, профессионал… Я нахожусь как бы внутри своей души, внутри своего сознания, и я вижу, что я сам в разных ипостасях, потому что каждый из представителей этой школы – это моя определенная ипостась. Я как бы сам с собой веду полифонический диалог (полилог)… Вот это чувство причастности к жизни, к литературе, к науке, к себе… — может быть, это и есть главное определение, что такое донецкая филологическая школа…

Ю.Б.Орлицкий:

— Если говорить о специфике донецкой школы, то неформальность – главная ее черта. В ней нет строгого отношения учителей и учеников, хотя по сути это отношение, безусловно, присутствует.

А.Э.Еремеев:

— Та теоретическая основа, которую дал Бахтин и которую продолжил М.М.Гиршман вместе с учениками (проблема целостности и та основательность, связанная с осмыслением художественности), многим историкам литературы (и, в частности, мне) дала и право, и возможность создать свои концепции – на стыке теории и истории литературы. В частности, то, что мной написано о философской прозе, основано именно на фундаменте, построенном донецкой школой.

В.Я.Звиняцковский:

— Чего мне всегда не хватает в Донецке – наверное, того же, чего не хватает и дончанам: библиотек, архивов… Поэтому понятны объективные причины, почему здесь онтология и поэтика варятся в собственном соку. А с другой стороны – нашел же Панич в донецкой библиотеке полного Вольтера времен французской революции и сделал потрясающую вещь: фразу «Если Бога нет, то его следовало бы выдумать», опубликовал в широком французском контексте. Вот такие прорывы за пределы «онтологической поэтики» и «поэтической онтологии» в Донецке все-таки возможны, и, конечно, есть школа, и есть личности: есть Гиршман и Федоров, Панич и Кораблев… т.е. филолог доходит до предела школы (это нормальное явление) и ищет, куда бы ему за пределы этой школы вырваться. И каждый находит свой путь. Но: если это броуновское движение уже стеночки рвет (да?), школа прекращается. Есть ли такая опасность, что не хватит воздуха, донецкого? Я думаю, нет. Мой прогноз (со стороны) оптимистический: эта школа была, есть и, наверное, еще долгое время будет.

А.Т.Хамраев:

— Стремление найти некую точку в произведении Бога-Творца. Существует как бы некая целостность в отношении Творца, и отсюда познается логика произведения, и структура, и композиция и т.д.

О.В.Зырянов:

— Думая об особенностях донецкой школы, я полагаю, что она формировалась на пересечении каких-то очень важных школ, влияний, веяний… С одной стороны, конечно, структурализм, который впитал в себя Гиршман (так мне кажется). С другой – это, конечно, бахтинский подход, «эстетика словесного творчества». Ну, и философия – философия всегда была (Гиршман шел от диалектики к идее диалога, как мне представляется). Тут было такое, наверное: Гегель – Бахтин… Мамардашвили…
Вообще, чем интересна донецкая школа – она как бы не на одном ките держится, а по крайней мере на трех: поэтика, эстетика и философия.
Было бы интересно сравнить донецкую школу с кормановской. Мне кажется, что это какие-то полюса, крайности, противоположности. Если у Кормана – такой развитый логицизм, то в донецкой школе доминирует онтологический подход. Если у Кормана – диалектика, которая вырождается в метафизику, то в донецкой школе движение другое – от диалектики к диалогике. У Кормана все строится на позитивистском подходе (что меня и оттолкнуло; хотя кормановская методика существует, но она существует как некая локализованная методика, и этим она оправдана), а Гиршман пытается проникать в то, что Бахтин называл «существенной жизнью произведения», что существует как нечто объемное, как эстетическая целостность…
Что вообще определяет школу (литературоведческую ли, литературную – это едино)? Л.Я.Гинзбург говорила, что первое условие школы – создание своего языка, т.е. своего категориального аппарата, определенной системы конвенций, соглашений. Слушая доклады М.М.Гиршмана, В.В.Федорова, А.А.Кораблева, а также, кстати, доклады молодых, студентов и аспирантов, я увидел, что все они пользуются неким выработанным языком, что говорит о неком единстве, о некой консолидации школы.
Да, еще один момент: школу, конечно, определяет теоретизм. Вот существует, как говорят, «томская школа» или «саратовская» (Прозорова)… Но эти школы очень локальны, территориальны, а вот школы, которые разрабатывают теоретическую проблематику – становятся экстерриториальными. Теоретизирование, выход в область метатеории – это уже другой уровень, уровень вторичной рефлексии…

Занимают ли работы донецких филологов какое-нибудь место в вашем научном сознании? Имеются ли какие-либо точки соприкосновения или отталкивания?

Б.Ф.Егоров:

— Честно сказать, пока не занимают. Когда я видел труды И.И.Стебуна (какой жуткий псевдоним он взял!), то они мне казались слишком «совьетик». Работы же М.М.Гиршмана и В.В.Федорова как раз чрезмерно теоретичны. Я не против теории, но выводимой из большого конкретного материала; выходец из питерской школы, я люблю погруженных в архивы, в конкретные тексты, в фон, вокруг объекта, больших и второстепенных литераторов, в периодику, в социально-политический и философский фон, и т.д. А теории донецких филологов создаются, по моему разумению, дедуктивно, лишь прилагаются к конкретике. Да еще меня не устраивает какая-то зыбкость, «размазанность» понятий: «целостность» и «целое» у М.М.Гиршмана настолько противоречиво размыты, настолько метафоричны и не-терминологичны, что их можно трактовать и так, и эдак. А В.В.Федоров еще более высокоэтажно оперирует понятиями, приобретающими космический облик; благодаря своей надзвездной вселенскости они позволяют делать из себя любые сочетания. Наверное, «любовь» понимается приблизительно одинаково и Кантом, и Гегелем, и Кьеркегором, и Флоренским, и Бахтиным, и Лотманом, поэтому в сфере любви можно соединить всех -–«взявшись за руки, друзья», но ведь коренные различия методов и систем при этом затуманятся и стушуются.
Мне симпатичен переход дончан к диалогу в свете Бубера и Бахтина, но донецкий диалогизм тоже достаточно абстрактен и зыбок.
Оговорюсь: я знаю далеко не все труды дончан, может быть, я и ошибаюсь в своей категоричности.
Люди-то, как вижу по «драматическим» очеркам А.А.Кораблева, живые и талантливые, не академические сухари. Один каламбур М.М.Гиршмана: «хронотяпнем!» – стоит иной занудной диссертации.

Г.В.Краснов:

— С чем иногда приходится полемизировать – с некоторой абстрактностью некоторых определений. Проблема соотношения эстетических понятий и определений, проблема их возникновения, диалектика выражения – все это, мне кажется, требует конкретизации, особенно для молодых…

В.С.Баевский:

— Сам я, в общем, эмпирик. Мне симпатичны в первую очередь работы, которые оперируют со значительным конкретным материалом истории литературы. И я просто не понимаю тех работ, которые представляют собой чистую спекуляцию (философскую).

Н.Т.Рымарь:

— Центральная идея донецкой школы, идея целостности является для меня одним из постулатов филологической науки. Идея деятельностного подхода к жанровой форме, который я отстаивал в течение чуть ли не целого десятилетия, и которая родилась у меня задолго до того, как я познакомился с концепцией целостности и понял ее внутренний смысл, оказалась очень близка донецкой концепции, и моя работа над проблемой структуры произведения как процесса смыслопорождения была рядом попыток, частично бессознательного, а частично вполне осознанного движения в направлении к тем ценностям, которые охватывает концепция целостности.

С.Н.Бройтман:

— Если говорить о некоторых границах… Это не отталкивание, потому что мое отношение к Михаилу Моисеевичу не может быть охарактеризовано словом «спор» и т.п. Здесь нужно точно подобрать слова, а это трудно сделать в устной речи… Тут не спор, тут нечто совершенно другое.
Мне кажется, что если есть у нас различные акценты, то это во многом идет от традиции. Для меня философская эстетика была важным моментом, но более важна для меня была поэтика, причем историческая. Я изначально шел от Веселовского и от Бахтина, их интерес к историческому акцентированию проблем поэтики оказался для меня решающим.
Может быть, еще и другое: среди теоретиков я себя ощущаю практиком. Меня теория интересует именно в той мере, в какой она помогает читать текст. Меня больше интересуют вещи ощутимые, то, что может стать материальным носителем смысла. Поэтому то, что делают донецкие коллеги, я воспринимаю не как противоположность, не как отталкивание, а как взаимодополнение, как необходимость того, чтобы предмет был охвачен с разных сторон.

Н.Д.Тамарченко:

— Безусловно. Считаю себя, как и некоторых моих коллег по кафедре, более последовательным «бахтинианцем». В этом, на мой взгляд, совпадаю (так сказать, в интенции) с М.М.Гиршманом, но не совпадаю, к сожалению, с В.В.Федоровым. Об отталкивании здесь не может быть речи, только о расхождении. О «благожелательном размежевании», полезном для обеих сторон. Оба донецких направления представлены значительным числом (чему может позавидовать любой научный центр) талантливых людей. То, что они пишут, как правило, интересно. И это главное.

В.И.Тюпа:

— Донецкую школу, на мой взгляд, характеризует (ну, понятно, слишком обобщенная характеристика, не очень адекватная – но заранее на это идем…) интерес либо слишком глобальный (например: «Что такое вообще литературное произведение?», «Что такое вообще искусство?»…), либо – отсюда же – выход к все-таки отдельной человеческой индивидуальности (работы, например, А.А.Кораблева).
А мне – вот, начинаю отслаиваться… — всегда интереснее всего вопросы типологические. Чем бы я ни занимался, мне всегда хочется понять, как минимум, что слева и что справа. Если удается разделить только на два класса – мне мало. Мне кажется, что когда устанавливаешь тип художественного явления, то тогда обнаруживаются границы адекватности прочтения. Вот это моя постоянная забота: обнаружить границы адекватных прочтений. Их бесчисленное множество, прочтений, но есть все-таки прочтение за пределами границ, и есть – в границах. А донецкую школу, на мой взгляд, типология интересует меньше всего.
Дальше об отличиях. Разный язык. А вернее – разные диалекты одного языка, или разные языки одной семьи, на один объект направленные. А чтобы объяснить разность языков, нужно задуматься о происхождении языка. И мне представляется, что дело здесь вот в чем. Для донецкой школы Гегель был одним из столпов, зерен, из которых она росла. Наверное, немалую роль (я только предполагаю) сыграло то, что Михаил Моисеевич все-таки на ступеньку или полступеньки более старшего поколения и рос еще из марксизма (правда, в его наилучшем варианте), а у меня или у таких, как я, и моложе, вроде бы и не было такой необходимости – оттуда расти. Я прошел через увлечение семиотикой, и, думаю, вот в этом – корни разного языка. Привычное мне думанье о литературе – постсемиотическое. А донецкая школа этого, по-моему, никогда не проходила. Это находилось рядом, эти школы находились в конструктивных симпатиях, но в активный диалог даже не вступали. Я – через это проходил. И было время, когда мне очень хотелось войти в лотмановскую школу. Этого не случилось – может быть, к счастью для меня, не знаю…
Насколько я помню, у нас никогда с Михаилом Моисеевичем не было ситуации глубокого взаимного непонимания, не говоря уже о каких-то личных трениях, неблагополучных контактах. У меня такое ощущение, что это пример диалога-согласия. А вот когда донецкие ребята приехали на летнюю школу в Новосибирск, то у них как-то сразу возник внутренний протест, противостояние, и только к концу срока, в разговорах, в спорах, стало выясняться, что вроде бы и много общего, что вроде как все это и одинаково… И среди тех, которые учились у меня, есть немало таких, которые весьма агрессивно относятся к тому, что делается М.М.Гиршманом. Мне кажется, что вот эта нетождественность языков часто оказывается гораздо сильнее, значимее и может заслонять тождественность объекта высказывания.
Здесь есть разнонаправленность движений, которые приводят (могут приводить) к встрече. Попробую прояснить свой вектор. Первое, что я студентом сделал самостоятельно – написал курсовую о «методе» у С.М.Петрова. Руководитель вернул мне ее с оценкой «пять», но попросил тотчас же уничтожить и, если я этого не сделаю, предупредить каждого, кто ее увидит, что руководитель был не согласен… Там не было никакой крамолы – просто я прочел «Что такое искусство» Толстого. Вот это настоящий корень моего самостоятельного развития: искусство – форма духовного общения людей. Даже и Бахтин позже пришел. Диалог для меня – это нечто аксиоматическое. Меня прежде всего интересует читатель как реализатор, носитель, участник этого диалога. А говорить с неким научным пафосом про онтологическое, про то, что ХХ век грешен дезонтологизацией (духовной жизни, культуры и т.д.), что актуальна реонтологизация и т.д. – это для меня относительно новое, относительно свежее, поэтому я сейчас ставлю акцент на всем таком объективном, онтологическом (на том, что презирал в молодости, увлекаясь экзистенциализмом…). А в Донецке, как мне кажется, наоборот: онтология была освоена раньше, это как бы очевидно, а движение в сторону диалогической проблематики – это относительно новое. Это как актуальное членение – тема и рема. Для дончан: тема – онтологическое, рема – диалогическое, для меня – наоборот. А в итоге получается как будто одна и та же фраза – на разных диалектах.
Для меня «диалог» – это как бы уже не проблема. А «целостность», наоборот, стала для меня принципиально важной не сразу – только в кемеровский период, и в значительной степени под влиянием Михаила Моисеевича. Наверное, я к этому и раньше был готов, но тут ощутил, что вокруг этого все вертится. Все как-то так выстраивалось, что моя глубинная проблема, личная – преодоление уединенного сознания. Думаю, что я нормальный носитель уединенного сознания, но все-таки считаю главной человеческой проблемой – его преодоление. И это проявляется и в том, что очень важен диалог с коллегами. Мучительно было работать в Самаре (хотя несколько талантливых студентов там было), во Львове… В Кемерово появилась диалогическая ситуация – и вроде бы ничего там не прибавилось, чего бы не было у меня прежде, но был сделан акцент на целостности, и возникла книга о модусах художественности. Но в Новосибирске это было чуждо. Ю.В.Шатин через пару лет общения сказал: «Теперь благодаря тебе я уже могу слово «эстетический» слышать без отвращения». Это была другая диалогическая ситуация, и я, ни от чего не отказываясь в себе, сосредоточился на иной проблематике: семиотической, коммуникативной. Именно диалогическая ситуация, реальная, жизненная, а не какая-нибудь онтологическая, открывает возможности для реализации одного или другого. И, наверное, из тех талантливых людей, которые составляют донецкую школу, кто-то таким был бы всегда и везде, но кто-то в другой диалогической ситуации проявился бы, вероятно, как-нибудь иначе.

К.Г.Исупов:

— Понимаете, я ведь застал те времена, когда все это начиналось. И уехал в те времена, когда все это находилось как бы в развернутом движении. Но развернутом в каком смысле: одно время у Михаила Моисеевича было такое ощущение, что учить некого. Смерть Валеры Кормачева его очень сильно ушибла. Я сам прибежал уже перед самым закрытием ученого совета (его закрыли чуть не навеки) с диссертацией своей… А потом как-то набежал народ, подросли другие, подтянулись – но это уже было без меня. Так что, может быть, я пропустил самое интересное…
А точки соприкосновения какие? – чисто человеческие в основном. Ну, я, разумеется, читаю то, что мне удается поймать, но читаю все меньше, потому что я перестал читать филологов вообще. Меня уже лет семь примерно посещает такая эмоция (конечно, нехорошая эмоция, и ложная) на конференциях, не только филологических, на любых: что доклад за докладом склеиваются в какую-то бесконечную ленту единого текста, написанного каким-то одним дяденькой, и про что это написано – я понять не в состоянии. Это не разочарование в профессии. Но это… как говорят корректоры: почему начинаешь ошибки пропускать? – «глаз замылился». Так что – оппонирую (если зовут), цитирую (все реже и реже)… Потому что все-таки я занимаюсь совсем другими вещами – историей философии, словарными статьями, и для меня и филология, и литература стали уже чисто иллюстративным материалом. Я уже не в состоянии чисто филологическую статью написать. Да и не хочу. Прекрасно понимаю, что одной больше, одной меньше – никому это не надо…
Но опубликованная библиография донецких филологов говорит об очень хорошем потенциале, об отличном потенциале – там разнообразие тематики, разнообразие стилей, имен, проблем, всего на свете. Из всего этого вырастет (может быть, даже в недалеком будущем) какая-то библиотека исследований…
Я думаю, сейчас общности искать не надо вообще никакой. Недаром на Западе стало таким модным словечко diff?rance. Дифференциация, специализация… Перед тем, как собраться, надо разъединиться, да? Вот так примерно и здесь происходит. Хотя в этих процессах всегда важен момент такой инерционный, он диктуется служебным положением: написал диплом – напиши кандидатскую, написал кандидатскую – напиши докторскую и т.д. И все это идет, идет… Но главное не это. Существует некий человеческий как бы узел, и Гиршман сохраняет ауру этого притяжения – это главное. И самое главное – что люди, которые как бы через, сквозь или около него прошли, сохраняют свойство дружить, понимать друг друга. Это самое главное. Это и есть школа, когда группа понимает себя внутри самой себя.

Б.П.Иванюк:

— Я как бы «нашелся»… Я издал методичку, разослал всем, кто мог бы ею заинтересоваться – и единственный человек, который откликнулся, это был М.М.Гиршман. Но дело, в данном случае, не в том, что он таков по сути, а в том, очевидно, что я интуитивно, ощупью, как тропинкой в темноте, шел к тому, что, оказывается, было открыто в Донецке. Меня «нашли», но я брел к этому и сам. Та определенная профессиональная установка, которая у меня уже была, тут вдруг оказалась реализованной.
Во-первых, конечно, целостность. Я действительно целостник (по крайней мере, пытаюсь им быть), поскольку это качество не столько реального, сколько идеального.
А во-вторых – то, что мне всегда и по жизни нравится, и профессионально: толерантность. Открытость. Вот как мы объясняем реализм (это как бы и очень просто, и очень сложно): признание жизни какой она есть. А значит, признание толерантного существования в самом себе, в своих профессиональных и просто человеческих размышлениях. Не бояться, не сужать себя (вопреки Достоевскому – что человек широк, надо бы его сузить…). Жить открыто.
И все это я нашел в донецком филологическом мышлении, в донецком филологическом сознании. Поэтому я сюда приезжаю как к самому себе. Не как к храму. Я просто чувствую, что как-то сам расширяюсь, становлюсь толерантным, многоаспектным, много-значительным. Поэтому, общаясь с каждым из персонифицированных участников этого коллективного филологического донецкого сознания, я понимаю, что я общаюсь сам с собой. Это для меня важно, эти два принципа: целостность и толерантность.

Ю.Б.Орлицкий:

— Я льщу себя надеждой, что могу быть причислен в какой-то степени к этой школе – прежде всего потому, что считаю себя учеником М.М.Гиршмана, который был моим научным руководителем во время работы над кандидатской диссертацией. В моей судьбе, биографической и тем более научной, он сыграл огромную роль. Михаил Моисеевич, можно сказать, сам меня нашел в то время, когда мне уже казалось, что о научной карьере можно забыть (у меня, по политическим причинам, был запрет на профессию, и у себя на родине, в Самаре, я не имел никакой возможности заниматься наукой). Донецк в этом смысле спас меня. Я считаю, и лично Михаил Моисеевич спас меня от совсем другой судьбы.
Поэтому мне кажется, что в донецкой школе как нигде переплетаются личное и научное – это тоже одна из отличительных черт этой школы.
Конечно, я никогда не варился в этой кухне – в Донецке я бывал наездами, но тем не менее ощущал здесь могучий теоретический потенциал, который, на мой взгляд, и сейчас чрезвычайно силен и не ослабевает. Мне кажется, что именно теоретический стиль мышления, который позволяет бродить в любую сторону как угодно далеко и в то же время оставаться в рамках науки – наверное, это тоже особенность донецкой филологии.

А.Э.Еремеев:

— Все, что делается в Донецке, мне импонирует, особенно проблемы, связанные с проблемой целостности. Но в последнее время, как мне показалось, здесь наметились тенденции, которые меня начинают настораживать. Возникла опасность потери чистоты собственной методологии, того, что создавалось именно в донецкой школе.
Мне кажется странным сближение донецкой школы с некоторыми научными центрами, где теоретическая работа основана, по сути, на игре терминологии. Есть в этом даже некоторая бесовщинка – в стремлении все переименовать. Можно, конечно, говорить и об «интертексте», и о «смерти автора» — можно и нужно. Но не надо, мне кажется, «убивать» автора. Кроме динамики мотивов и прочих формальных особенностей, надо еще видеть и нравственную позицию автора, то, из чего начинает складываться произведение.

В.Я.Звиняцковский:

— Я же езжу в Донецк, я многому учусь. Я учусь чистоте методологии (когда речь идет об анализе поэтической целостности). Это то, что здесь открыто, что преодолевать невозможно, да и не нужно.
А с другой стороны – здесь есть такой тип ученого-солипсиста: он создает какой-то свой онтологический мир и в пределах этого мира существует. А этот мир не соприкасается не только с историей, с жизнью… (не знаю, что такое жизнь… но эмпирически – знаю…), но очень часто он не соприкасается и с другими филологическими анализами. Между прочим, донецкие филологи мало цитируют – вот что я заметил. Или цитируют близкие им школы. Хорошо ли это? Я думаю, что не хорошо. Я думаю, что каждое лыко должно быть вставлено в какую-нибудь строку.

А.Т.Хамраев:

— Главное, что импонирует, – найти первоначальную основу. Главное, что притягивает, — отношение к тексту. В результате выстраивается, я бы сказал, «теория ядра» и вырабатывается своеобразный язык, которым можно эту концепцию выразить. Мне это больше всего по душе, потому что я могу таким же методом раскрывать стиховые компоненты.
Но что меня, можно сказать, смущает: есть ли обратный процесс? Если теория ядра универсальна, то, значит, наряду с универсальностью схождений, должны быть и расхождения. Обратный процесс…

О.В.Зырянов:

— Донецкую школу я попытаюсь определить, исходя как бы из собственной эволюции. Я всегда занимался проблемой поэтического текста, структурой поэтического смысла, и, понятно, что в своем движении я проходил несколько этапов, причем движение это, может быть, и не было так уж сильно растянуто во времени. Получилось так, что сначала был структурализм (московско-тартуская семиотическая школа) – и где-то параллельно шло освоение кормановской теории – субъектной организации авторского сознания. А потом – через год-два – я вышел на Бахтина. Он во многом, конечно, перевернул меня и мои представления, и в том числе я увидел ограниченность кормановского подхода (когда я увидел, что автор не некое овеществленное, объективированное, как бы спроецированное что-то на плоскость, просто какой-то объект – а некая креативная энергия)…
И если говорить о донецкой школе, то она у меня, по сути, ассоциируется именно с Михаилом Моисеевичем Гиршманом, который тоже, я так полагаю, проходил какую-то значительную серьезную эволюцию. С работами-то его я был знаком давно (тогда же, когда знакомился с работами Лотмана), но вот знакомство воочию у нас состоялось только летом этого [1998] года. И, собственно говоря, для меня это было открытие, поскольку Гиршман у меня ассоциировался в основном со стиховедческим подходом, с этим московским кружком, связанным с Кожиновым (с теоретиками ИМЛИ). А тут я открыл такого философа, мыслителя – для меня это было даже неожиданно…

Опубликовано:
Кораблев А.А. Донецкая филологическая школа: Пушкинский выпуск. — Донецк, 1999. — С.5-21.

Метки: , , , , , , , , , , , , ,

Оставьте комментарий


Свежие записи

Свежие комментарии

Облако меток