Часть III.
Рефлексии

Голос нужно слушать и в чтении. Поэтому не всякий «читающий Пушкина» имеет что-нибудь общее с Пушкиным, а лишь кто вслушивается в голос говорящего Пушкина, угадывая интонацию, какая была у живого.
(В.В.Розанов)

М.М.Гиршман. Должен сказать, что, как всегда, планы составляются для того, чтобы их корректировать. Первым выступающим, который читал работу и собирался много сказать о ней, должен быть В.Э.Просцевичус, но, к сожалению, он заболел и передал, что приехать не может. Я думал, что вторым выступит А.А.Кораблев, но теперь на него падает трудная обязанность выступить первым. А после него выступит А.О.Панич.

А.А.Кораблев. Комплименты говорить приятно, еще приятнее их слушать, но часто так бывает, что комплименты говорят тогда, когда больше сказать нечего. А о работе Виктории Вадимовны есть что сказать. Это мой главный комплимент.
У работы много достоинств; я буду называть их особенностями, а поскольку их много и обо всех не скажешь, то выделю, на мой взгляд, основные и попробую их прокомментировать.
Первая особенность – подлинность («настоящность»). Это действительно теоретическая и действительно научная работа. Приходится говорить об этом особо, потому что часто встречаются такие тексты, в которых автор тщится показать свое владение теоретическим языком и умение теоретически мыслить. В нашем случае – автор озабочен другим. Здесь все серьезно: и проблема, в которую хочется вникать, и подход, который побуждает верить написанному.
И часто бывает так, что в работе представлена некая «концепция», а мы принимаем ее к сведению, поскольку как бы соглашаемся, что любая точка зрения имеет право на существование. Так вот, мне кажется, что в нашем случае даже этого сказать нельзя, потому что автор озабочен не столько тем, чтобы представить свою частную точку зрения, а чтобы решить такую не очень современную задачу, как доискаться до истины. Даже если в конечном счете это окажется (а так оно обычно и бывает) частной точкой зрения.
Вторая особенность – Бахтин. Бахтина в работе много. Даже очень много. Есть и другие авторы, которых цитирует Виктория Вадимовна, но и они бахтинисты: Махлин, Исупов… А если не бахтинисты, то все равно как-то причастные бахтинской проблематике: Бубер, Мамардашвили… опять же, Гиршман, Федоров… (оживление)…
Когда в работе монтируется Бахтин, то это становится как бы ее внутренним критерием. Работа отвечает этому критерию – значит, вроде бы она на уровне. Но тогда возникают другие вопросы, превращающие научную работу, и вообще науку, в спорт: ну, хорошо, эту высоту мы взяли, а что дальше? Нужно эту планку как-то поднять – а как? Есть несколько способов: или опровергнуть, или развить (углубить, расширить, трансформировать), или – по-ленински – пойти другим путем.
Особенность подхода Виктории Вадимовны в том, что ничего подобного предпринимать она, кажется, и не пытается. У нее другая задача: обратившись к проблематике, подсказанной Бахтиным, и взяв его методологию, честно и добросовестно разбираться в этих проблемах. И это тоже, как ни странно, кажется необычным. И тоже вызывает уважение к работе и к ее автору.
Третья особенность – онтологичность. На первый взгляд, это и не особенность, а как бы родовая черта, фирменный знак школы – все мы этим грешим. Но у Виктории Вадимовны онтологичность имеет особую основательность. Бахтин, донецкая школа, философская и эстетическая традиция исследуемого периода – все это можно считать предпосылками онтологического отношения к действительности, но, наверное, важнее здесь – личная, личностная позиция исследователя: насколько я знаю Викторию Вадимовну, онтология для нее – отнюдь не игра словами…
Но здесь я позволю себе сделать небольшое уточнение. Когда говорят «Бог умер» или «Автор умер» – то это, как мне кажется, не онтологическая констатация, а гносеологическая. На самом-то деле ни автор, ни Бог не умерли, а это характеристики тех, кто «не бог» и «не автор» — это характеристики воспринимающего сознания, характеристики того, что с нами происходит. И вот эту границу, мне кажется, нужно последовательно соблюдать, а то возникает иллюзия, что рефлектирующая литература ХХ века, весь этот постмодерн, — это нечто принципиально новое: здесь как-то и без автора обходится, и читатель другой, и герой какой-то особенный… На самом же деле – в онтологическом плане – все то же самое, все осталось как было всегда, но благодаря (или вследствие) авторских усилий сделать что-то другое, посягнув на эту онтологичность, и возникает новая литература, и новая эпоха, если получится, и вообще все как бы новое.
И еще одну особенность надо бы отметить: аксиологичность (оценочность). Обычно оценочность изгоняется из научных работ, считается признаком субъективизма (в негативном смысле этого слова). Но такое уж у нее свойство: ты ее гонишь в дверь, а она влезает в окно. Ну, например, мы уже не позволяем себе говорить, что реализм – это хорошо, а модернизм или постмодернизм – плохо (вслух об этом, кажется, здесь никто не скажет, даже если, допустим, мы охотнее читаем реалистические произведения, а не постмодернистские). Тем не менее мы говорим: «кризис авторства». Слово «кризис» имеет все-таки оценочный коннотат: это как бы плохо.
И когда мы говорим «потеря эстетического» — это тоже как бы плохо, потому что «эстетическое» – это как бы хорошо, а «терять» – значит впадать в какой-то ущерб… Между тем «эстетическое» – это, как мы понимаем, прежде всего отношение. Если автор заставит читателя воспринимать разорванный, или, как выражается Виктория Вадимовна, «черновиковый» мир, т.е. недостаточный, становящийся, несовершенный и т.п. – словом, такой мир, который сам по себе не вызывает эстетических чувств, — если автор заставит воспринимать его эстетически, то он прав. Не сумеет – значит, это творческая неудача.
То же наблюдается и в отношении ключевого понятия этой работы – рефлексии. Рефлективность – все-таки естественное свойство сознания, причем сознания зрелого, и это тоже не хорошо и не плохо (может, скорее все-таки «хорошо», поскольку «зрелого»), но мы сегодня слышали: «соблазн саморефлексии». Все-таки – «соблазн», что вызывает вполне определенную цепь ассоциаций.
Здесь, конечно, есть проблема. С одной стороны – «будьте как дети». Это вроде бы призыв отказаться от рефлективности (т.е. «будьте как бытие» — непосредственны, естественны, едины с природой). Но с другой стороны – «заповедь новую даю вам…», которая кажется парадоксальной, противоестественной (например, естественно ненавидеть врагов, а тут – призыв их возлюбить, и т.д.). И вот эта «заповедь новая», обращенная уже к сути явления, а не просто к бытию, к жизни, связана с совершенно новым ощущением и в том числе с проблемой осознания себя. В частности, Августин Блаженный (здесь, я думаю, уместно его вспомнить) в саморефлективности человеческого сознания видит аналог Божественной Троицы. И уже поэтому рефлективность не может быть проявлением кризисности. Скорее наоборот. Подумаем: почему так много говорилось в Серебряном веке о «Третьем Завете»? Возможно, это была установка на такой уровень свободы и самопознания, когда от человека требуется не просто поступание по заповеди, но и осознание, почему он так поступает. И тогда рефлексия предстает не как кризисное явление, а как проявление свободы и осмысленности.

А.О.Панич. Вы знаете, я не могу удержаться от замечания, что меня глубоко поразило одно из высказываний Сан Саныча: получается, что Христос выступал то ли с противоестественной заповедью любви, то ли с заповедью противоестественной любви…
Ладно, я не об этом. Я не готовился выступать – вот только сейчас услышал, что мне придется что-то сказать, поэтому заранее прошу прощения: ничего связного у меня не получится, ничего хорошего я не скажу (я имею в виду не оценку работы Виктории Вадимовны, а связность изложения)…
И.А.Попова-Бондаренко. Какая рефлексия!.. (Смех).
А.О.Панич. Заразился. Рефлексия вообще штука заразительная, я как раз об этом хотел сказать.
Если одним определением характеризовать и достоинства, и возможные недостатки (которые обычно являются продолжением достоинств) работы Виктории Вадимовны, я бы сказал, что это качество – феноменологичность. Виктория Вадимовна замечательно описывает феноменологию творческой саморефлексии, до деталей, до очень редко замечаемых подробностей. Но есть своя ахиллесова пята у такого способа описания. Она заключается в том, что тот, кто это описывает, видит описываемый предмет скорее изнутри, чем извне. С этой позиции хорошо просматриваются детали, но плохо видятся границы, где явление начинается и где заканчивается. А границы у этого явления есть, и границы прежде всего исторические. Поэтому если мне чего-то и не хватало в выступлении Виктории Вадимовны, то это историзма. У тех позиций, на которых стоит Виктория Вадимовна, тоже есть своя историческая прописка.
Отвечая на мой вопрос, в каком смысле и с чьей точки зрения автор творит произведение как Бог, Виктория Вадимовна сослалась на Шеллинга, и я абсолютно согласен, что Шеллинг бы с этим согласился, и Леонардо да Винчи с этим бы согласился, и Мережковский… Но точно так же, по разным причинам, с этим категорически не согласился бы Корнель, Лессинг или Стерн, или Пушкин, или Достоевский, или Толстой, или Чехов, или Бахтин, хотя с последним утверждением можно, наверное, спорить. Мне кажется, что Виктория Вадимовна, основываясь на построениях Бахтина, в какой-то момент переосмысливает их не по-бахтински (я не хочу сказать, что это плохо – ради Бога): есть у нее такой поворот (касающийся сакрализации авторской установки), который, мне кажется, не проистекает из внутренней логики построений Бахтина.
Второе: как есть у этой теории своя история (прописка), так точно историческая прописка есть и у того явления, о котором говорит Виктория Вадимовна. Я не могу согласиться с утверждением, что рефлексия входит в произведение в начале ХХ века и что это переворачивает все представления о творческом процессе, и что это что-то принципиально новое. Это не есть что-то принципиально новое: это по крайней мере третья волна внедрения рефлексии в творческий процесс.
Тезис об авторе, творящем мир как Бог, — это тезис ренессансный (совмещение в человеке natura naturans и natura naturata). Потом этот тезис будет категорически отвергаться XVII веком, потом будет ставиться под большой вопрос XVIII-м, потом будет восстанавливаться в романтизме, потом он будет, опять-таки, категорически отрицаться классическим реализмом, потом – восстанавливаться, в очередной раз, на рубеже веков, потом – многократно оспориваться и подтверждаться в культуре ХХ века. Это что касается теории.
А вот внедрение саморефлексии в творческий процесс: первая волна – XVIII век, когда писатель вдруг осознает, что он творит так, как никто еще не творил, и все знакомые ходы творческого процесса оказываются для него незнакомыми. Здесь уместно словечко «остранение», тем более, что Шкловский писал как раз о XVIII веке, что писатель пишет в XVIII веке так, как птица учится летать: в совершенно незнакомом воздухе, как в первый раз… Первые попытки внедрения рефлексии в творческий процесс – пожалуйста, у Филдинга (правда, у него еще это структурно разделено: роман – отдельно, а рефлексия по поводу жанра – отдельно), а потом у Стерна – где все это уже слито воедино. Вторая волна – романтическая; хотя тут есть принципиальная разница во взаимоотношениях «Я-Ты»: автор XVIII века своего героя, по поводу которого и над изображением которого он рефлектирует, находит как готового, и он никогда не скажет, что создает мир как Бог – он этот мир уже нашел, он только описывает его, и поскольку он описывает его со стороны, то и на себя он смотрит критически; а вот романтик – это, конечно, ближе к тому, что говорит Виктория Вадимовна. Что же касается начала ХХ века, то здесь, на опыте кризиса романтизма и преодоления этого кризиса, своеобразие нужно искать в каких-то вторичных особенностях саморефлексии.
Отвечая на вопрос из аудитории, Виктория Вадимовна высказала, по-моему, очень интересную мысль о том, что автор стремится породить «Другого» как бы из себя – автобиографическое «второе Я» превратить в «Ты». Это страшно интересно, и, может быть, это как раз и является, действительно, уникальной особенностью саморефлексии именно в этот период, именно в этой культуре (начала ХХ века). Может быть.
Но тогда интересно посмотреть на героя в противоположном плане: не в том отношении, в каком герой совпадает с автором, а наоборот – насколько автор от него отстраняется и как здесь работают завершающие моменты по отношению к самому этому эстетически ответственному герою.
И еще – о соотношениях художественной практики и теории Бахтина. Тут минус на минус дает плюс. Виктория Вадимовна начинает с того, что эта практика в какой-то степени опровергает теорию Бахтина, которую воспринимает как что-то не вполне эстетически состоятельное; а заканчивает Виктория Вадимовна адекватным самоотрицанием самой этой практики, которое, по-моему, вполне согласуется с теоретическим отрицанием ее у Бахтина. Бахтин отрицает эту практику настолько же, насколько она сама себя отрицает – в том авторском «я не могу», о котором так блестяще и подробно говорила Виктория Вадимовна.
Но вот о чем она не сказала: там, где наступает это авторское «я не могу» и дело передоверяется читателю, — там возникает первая гигантская трещина, и на этом уже почти все заканчивается, и вот тогда остается последняя спасительная надежда, на которой Виктория Вадимовна и останавливается, — читатель. И вот единственное, что Виктория Вадимовна, по-моему, недоговаривает, это то, что вторичная сакрализация читателя, которая здесь возникает, ведет в конечном счете к еще большему, еще более полному провалу.
Выход из этой ситуации есть. Нужно выйти за пределы этой установки и посмотреть на нее со стороны – в историческом контексте.

С.В.Медовников. В последнее время много говорят о новом американском фильме «Титаник». Я его не видел, только фрагменты, но один эпизод запал мне в память: 2 часа 45 минут тонет этот корабль, и все это время, когда он тонул, оркестр стоял на верхней палубе и играл нескончаемо… Музыканты понимали, что они погибнут, но – умирать, так с музыкой… И это очень красиво. Это замечательно прекрасно. И вот это, как мне представляется, – метафора Серебряного века.
Виктория Вадимовна в своем докладе, очень интересном и справедливо высоко оцененном, в самом начале высказала сразу две такие крупные и где-то даже мохнатые мысли: первая заключалась в том, что теоретик – это главная фигура ХХ века; а вторая – что рефлексы начинают брать перевес над собственно художественным творчеством. Так вот, в этой связи я скажу о тех резонансах мысли, которые у меня возникли в то время, когда Виктория Вадимовна очень увлекательно произносила свой доклад.
Итак, первая моя мысль… Серебряный век, который вместе с рефлексией стал вторым главным героем доклада нашей коллежанки, — это было как бы трагическое предупреждение, трагическое пророчество того, что будет после этого века. Серебряный век стоял на краешке пропасти, и ощущение гибели, конца было весьма велико, и оттого, наверное, эта лихорадочная напряженность – прошу прощения за вульгарный пример: лампочка, перед тем как перегореть, начинает светиться ярче… Законы жизни – они ведь от низу до верху одни и те же… Так вот, это такое небывалое собрание мысли и небывалая такая рефлексия – пир перед чумой, — потому что все эти люди предчувствовали, что придет главное событие ХХ века – «восстание масс» (здесь я ссылаюсь, естественно, на Ортега-и-Гассета). Когда произойдет «восстание масс», все эти люди будут не нужны, вся эта рефлексия и все эти замечательные открытия, симфонии, утонченные изыскания и проникновения вглубь – окажутся просто стертыми, сметенными с лица земли, все это просто спихнут в пропасть. Вот отсюда эта избыточность… Перед войной всегда рождаются мальчики – природа компенсирует будущие убытки. Так же и здесь: парад мысли перед ближайшим безумием. Мысль в последний раз резвилась на свободе перед полным ее запретом, перед тотальным наступлением на нее…
Еще одну мысль так же очень отчетливо провела Виктория Вадимовна: все авторы начала века – Горький и Пришвин, и Андрей Белый, и Волошин, и Мандельштам, и многие другие – были озабочены тем (они это предчувствовали), что их будет некому читать. В начале века много читали, и некоторые авторы были очень популярны – все читали Горького, Леонида Андреева… Но были предчувствия, что за каждого читателя нужно будет бороться отдельно, что читатели плюнут на все их тонкие материи… Может быть, лучше всех, замечательнее всех это выразил Велимир Хлебников:

И вдруг я понял,
Что я никем не виден,
Что нужно сеять очи…

Вот это «сеяние очей», заготовка умов, запас необходимой материи – для того, чтобы потом все-таки пробиться… Вот этот «свой читатель», «читатель-друг», «второй», «третий», «пятый», «Ты, который Я», и «Я, который Ты», и все мы вместе – это все «свои люди», которые необходимы для того, чтобы были читатели, когда произойдет «восстание масс». Они останутся где-то по углам, где-то там в подпольях, затертые, забитые на Колыме, но они останутся.
Серебряновековцы подготовили почву будущего возрождения и о нас позаботились. Они пережили трагедию конца века в его начале, как бы приняв этот удар на грудь. Пожертвовав собой, чтобы мы могли как-нибудь более-менее сносно жить в наше время.
Да, сейчас-то мы видим, наконец, то, что в начале века только намечалось. Вот мы и дожили до тех замечательных дней, когда рефлексия окончательно победила художественное творчество.
Художественное творчество задавлено. Вот смотрите: что такое современный театр? Рефлексия на драматургию. Театр процветает, а драматургии нет. Замечательная ситуация. Можно увидеть параллели и в других направлениях, но я не буду утомлять своих благородных слушателей слишком долгим здесь пребыванием.
А вообще, очень хорошо, что Виктория Вадимовна нам все это сказала, и что мы все это услышали, и я вот чувствую себя воодушевленным на новые подвиги.

В.В.Федоров. Я понимаю, что после выступления Станислава Васильевича нервы у всех напряжены (смех)… и надо бы, может быть, какой-то противообраз, но ничего не могу поделать – у меня тоже такое минорное настроение…
Когда я читал работу, мне все время представлялся Иван Карамазов, которому не надобно миллиона, но надобно мысль разрешить, и вот он разрешает мысль: вдруг начинает себя рефлектировать. Ну, представляет, как он мучается и какой он, может быть, гений, видный и внушительный… При этом разрешение мысли уже как-то отходит на второй план, а на первый план выходит это Я-мыслящее (Я-думающее, Я-разрешающее эту мысль).
Мне кажется, прежде чем говорить об авторе, нужно все-таки – несмотря на то, что определение автора вроде есть, и даже несколько определений автора есть, — все-таки нужно было этот термин еще раз прояснить для себя и для читателя. Вот есть автор литературного произведения (высказывания, текста), который может рефлектировать, сколько ему угодно, и это будет даже интересней и увлекательней, привлекательней; но вот автор-герой (творец-герой) – не может себе позволить рефлектировать, потому что как только он это начнет делать, то герой его немедленно исчезает, а сам он перестает быть автором (в онтологическом, творческом смысле этого слова). Автор (в этом смысле этого слова) не может позволить себе такую роскошь, как рефлексия. Он вообще не мыслящее существо. Когда человек творит, он является субъектом творческого бытия, и он не может отчуждаться от себя, дистанцироваться, потому что он перестанет быть автором.
Мне кажется, общее значение труда, который взяла на себя Виктория Вадимовна, состоит в том, что он может заполнить некоторые зияния, которые… впечатление о которых складывается, когда мы говорим о Бахтине раннем и Бахтине позднем (Бахтине до 23-24-го года и Бахтине 26-го года, когда он опубликовал в «Звезде» работу «Слово в жизни и слово в поэзии»).
Если учесть точку зрения Бахтина относительно трансгредиентных моментов, которыми обладает автор и от которых, как говорит Виктория Вадимовна, отходят писатели, то получается, что этот процесс начинал еще Достоевский – он, так сказать, пожертвовал этими моментами, не захотел ими пользоваться, принципиально отказался от внежизненной позиции и, стало быть, отказался от той перспективы, с которой автор видит дальше, выше, чем герой…
Тут может возникнуть две ситуации: или автор снижается до уровня героя, или же герой повышается до уровня автора. У Достоевского, по-видимому, все-таки (в полифоническом романе) возникает первая ситуация; а вторая ситуация – это та, которую рассматривает Виктория Вадимовна. Но меня что смущает: выходит, герой у нее является эстетическим авторитетом, эстетически, так сказать, вменяемым существом, и поэтому эта рефлексия автора как бы компенсируется тем, что эстетические функции начинает исполнять герой. Тут у меня возникает некоторая сумятица, я не могу правильно сориентироваться: так что же все-таки происходит?
Я думаю, что Виктория Вадимовна, которая смотрит на свою проблему изнутри, может ее только чуять (есть какой-то филологический инстинкт, которым, конечно, наша докладчица обладает вполне). Но обычно то, что интуитивно ощущаемо, улавливаемо, извне видится… ну, зримо, весомо… а иногда и грубо…
Мне представляется, что у работы Виктории Вадимовны большое эвристическое значение. Там поставлено очень много вопросов, и эти вопросы поставлены очень хорошо, очень грамотно… Ленин любил прятаться за того маленького мальчика, который, дескать, столько задает вопросов, что 20 Лениных на эти вопросы ответить не могут. Конечно, он ставил вопросы как ни попадя… А вот эти вопросы расставлены в нужных местах и создают какую-то общую, ясно просматриваемую перспективу.
И те вопросы, которые я задавал (про себя я задавал еще больше вопросов, конечно), которые мы все задавали, — это тоже очень хорошо. Потому что это здоровая реакция на слово, которое нам было сказано. А мы на него коллективно рефлектируем.

М.М.Гиршман. Я вполне поддерживаю те мысли, по-разному высказанные, насчет настоящности работы Виктории Вадимовны. И настоящность эта проявляется в том, что, действительно, работа растет органически, на основе внутреннего роста ее автора – я думаю, это чувствуют те, кто слушает Викторию Вадимовну не в первый раз. Но что ценно: описывая то или иное явление, она подчиняется какой-то внутренней логике и двигается таким образом, что становится совершенно очевидным, что это движение не является только лишь реакцией на воздействие пусть самых замечательных написанных работ или высказанных идей, а именно является некоторой сферой органического пересечения того, чем она занимается и что, действительно, является для нее жизненно-филологическим делом, и того, что представляет собой естественное движение ее творческой личности.
При безусловной справедливости высказанных здесь пожеланий, к которым я тоже могу присоединиться, — скажем, насчет дальнейшего прояснения исторических границ, хочу вместе с тем отметить: они проясняются в работе, хотя и не всегда ясно формулируются. Что я имею в виду: совершенно очевидно, что в работе Виктории Вадимовны подспудно, если не прямо выговорено, то достаточно отчетливо высказано, что рефлексия начинается отнюдь не в ХХ веке и что в известном смысле вообще можно сказать: существует поэзия – существует рефлексия, поскольку движение поэзии – это всегда и движение ее самосознания, ее самоосмысления. Можно даже утверждать, что и тогда даже, когда поэзия не выделилась и не была осмыслена как таковая, в ту самую первую эпоху, которую называют архаической, мифологической, — и тогда была рефлексия, типа: «Делал пеньем лодку Вейнемейнен, не хватило трех словечек, он отправился за словами…» – чем не самосознание? Тем более – следующий период. Тем более – новое время.
Конечно, то, что говорил Алексей Олегович [Панич] (насчет того, что это третий прилив), безусловно, заслуживает и внимания, и, может быть, даже какого-то практического учета (скажем, в развертывании работы), — но вместе с тем я бы хотел сказать, что эти три волны все-таки находятся в пределах некоторой единой проблематики, которая возникла в новое время, в сфере движения понятия «автор» (в частности, в направлении перехода от «авторитета» к «автору» нового времени, который выступает уже как творческая личность), и в этом смысле, конечно, можно говорить о том, что есть вариации, когда автор уподобляется Богу, а потом, так сказать, наоборот: не Бог, и если даже Бога нет, то все равно не Бог… — но – но! – и в одном, и в другом, и в третьем случае оказывается все-таки общей проблема отношения Бога и человека.
Если Бог стал проблематичен, т.е. молчит и поставлен под вопрос, то – по крайней мере, на определенном этапе, который можно условно-расширительно назвать классическим, — эта не данность, а заданность Бога опирается на данность того, что «я мыслю, следовательно, существую». И то, что приводит в своей работе Виктория Вадимовна, с совершенной очевидностью показывает, что изменилось: вот это «я мыслю, следовательно, существую», которое опирается на некоторое фундаментальное «Я» как на некий несомненный творческий центр, из которого можно исходить и дальше уже выстраивать отношения между «Я» и «не-Я», между «Я» и «Alter Ego», «Я» и «Другим». Эта несомненность существования авторского творческого центра – в ситуации ХХ века радикально поставлена под вопрос. И в этом смысле те две волны, о которых говорил Алексей Олегович, могут быть решительно противопоставлены третьей – когда само это «Я» оказывается глубоко проблематичным. То представление о «Я», которое могло сопрягать в себе некую человеческую всеобщность, ее конкретное выражение в личности; то представление о «Я», которое классически выражено у Гумбольдта (что «Я» и «Ты» в глубине полностью сливаются); то представление о «Я», которое замечательно выражено в классическом выражении Толстого (чем глубже зачерпнуть в одно, тем общее всем, знакомее и роднее) – это подвергается сомнению, это взрывается – и возникает ситуация, когда существование рефлексии в сфере этого представления (что «Я» и «Ты» тождественны в глубине; что «чем глубже зачерпнуть…» и т.д.), выраженного и в пушкинском «Евгении Онегине», и в толстовской «Анне Каренине», решительным образом отличается от той ситуации, когда возникают зоны духовной непроницаемости, когда обнаруживается, что чем глубже зачерпнуть в одно, то – очень большая проблема, окажется ли всем знакомее и роднее… Особенно когда отношения «Я» и «Другой» никак не могут быть описаны через монолитность или, по крайней мере, центральность «Я». Получается, что «возлюбите ближнего, как самого себя», — это все равно что утверждать, что это любовь к самому себе, поскольку суть все-таки в том, что нужно любить другого как другого.
Возникает принципиально иная ситуация – поисков точки опоры для творчества, поскольку происходит принципиальная локализация и диссоциация и по-новому ставится вопрос об индивидуальном опыте, который, наоборот, принципиально не может совпасть со всеобщим, — так же, как не может никакое локальное содержание претендовать на всеобщую общечеловеческую сущность. Остается та же проблема, остается проблема того же отношения – Божеского и человеческого, всеобщего и индивидуального, но существенно все-таки изменяется содержание и одного, и другого – и всеобщего, и индивидуального.
Владимир Викторович говорил, что с точки зрения нормы рефлексия автора-творца невозможна, а возможна рефлексия автора литературного произведения. Это несомненно, основательно, но это несомненно также порождает вопросы: если всегда существуют отношения между автором-творцом и автором произведения – как и каким образом это отношение реализуется в новой ситуации? В ситуации, когда это отношение обязательно оказывается относительным: с одной стороны, сохраняющим установки на всеобщность, на то, чтобы овладеть всем миром и найти ему выражение, а с другой стороны – с установкой на то, что это может быть сделано только при углублении в локальный и индивидуальный опыт, когда индивидуальность как некая, так сказать, просто всеобщность уже не может мыслиться.
В связи с сопоставлением, условно говоря, классической и постклассической рефлексии и с тем, что касается «друга-читателя», есть хрестоматийный пример, который, естественно, каждому пришел в голову: «Мой дар убог, и голос мой не громок…» Может быть, есть смысл вспомнить здесь и само это стихотворение, и как бы прозаический комментарий к нему. Баратынский говорит: вот Виланд утверждал, что он бы на необитаемом острове отделывал стихи точно так же, как отделывает их, обращая в печать; мы должны доказать, что Виланд был прав; мы должны доказать высокую моральность мышления. Очень интересно в этом утверждении, что одиночество на необитаемом острове, позволяющее и дающее возможность и даже выявляющее необходимость отделывать стихи – это вместе с тем доказательство моральности мышления, т.е. в данном случае это одиночество необходимо оказывается вместе с тем глубинным неодиночеством, а это глубинное неодиночество развертывается так:

Мой дар убог, и голос мой не громок,
Но я живу, и на земле мое
Кому-нибудь любезно бытие:
Его найдет далекий мой потомок
В моих стихах; как знать? душа моя
Окажется с душой его в сношеньи,
И как нашел я друга в поколеньи,
Читателя найду в потомстве я.

«Сношенье душ» и «мое бытие» оказываются здесь непосредственно связанными. Но это все-таки классическая рефлексия, потому что основана на возможности, преодолевая время и пространство, преодолевая необитаемые острова, все-таки утверждать некое глубинное тождество, сходящееся в человеческом «Я». И характерно, что это сочетается с отделкой стихов. Классическая отделка стиха позволяет реализовать такой идеал, когда некое создание оказывается общезначимым и каждый, в принципе, находит в нем свое место, и каждый, в принципе, приобщается к общей основе.
Но то, что произошло в ХХ веке, взрывает эту возможность схождения на «Я». Получается как: допустим, первые два этапа могут быть противопоставлены: там – Бог дан, а задано осуществление божественного образа и подобия (долга); здесь – дана личность, а задано осуществление ею творческой сверхзадачи быть автором-творцом. Тогда третий этап – ситуация ХХ века – это взрыв с двух сторон: ничего не дано, а задан – поиск данности. Нужно заново найти точку опоры, и поиски этой точки опоры проводятся в разных формах, в том числе и тех, которые описывает Виктория Вадимовна.
Баратынский говорит об отделке стихов. Это, я повторяю, очень важно, потому что автор – творец формы, и создание такой формы, в которой сойдутся все, здесь очень важно. Виктория Вадимовна говорит – о сверхстилевых характеристиках черновика, о том, что на место тщательной отделки приходит «небрежение формой». И вот здесь есть момент, который мне бы хотелось видеть более проясненным. Потому что это «небрежение формой» представляет собой, конечно же, творчество формы, и сама по себе эта форма нуждается, по-моему, в проясняющих характеристиках. В особенности в характеристиках, которые позволяют именно в этих созданиях формы увидеть, как по-новому сопрягаются индивидуальная конкретность (локальность) и всеобщность…
Вот почему Розанов так настаивает, что Пушкина можно понять, только если услышать его голос, и что вообще очень важно, когда читаешь, слышать голос конкретного говорящего человека. Для меня это тоже очень важно: мне кажется, что в этом проявляется новая мера локальности индивидуального существования, не позволяющая рассматривать индивидуальный опыт как просто проявление некоторой всеобщности, а именно как предполагающее границы – как проявление органичной ограниченности, которая закрепляется именно как некоторая индивидуальная конкретность голоса высказывания в других формах существования…
Вот Станислав Васильевич [Медовников] очень интересно говорил, что, дескать, был всплеск, взлет перед приходом Шариковых, а потом, значит, пришли мы… Да, в общем, можно сказать, пришли… поскольку мы – есть, сейчас, в ситуации, которую едва ли кто-то может описать с возвышенными самохарактеристиками… В ситуации, когда действительно замечательному, высокому утверждению Гегеля, что звездам, животным, растениям неведом закон их существования, а человек только тогда человек, когда он знает, что такое он сам и что вокруг него, что человек должен знать силы, которые направляют его и руководят им в жизни, и что это знание первоначально дает искусство, — может быть сопротивопоставлен тезис философа ХХ века, который говорит, что человек насквозь проблемен, и человек не знает, что такое он сам, но по крайней мере должен знать, что он этого не знает.
И вот, может быть, эта школа, предполагающая возможность и даже необходимость принципа «но пораженья от победы ты сам не должен отличать», — эта школа, которую анализирует Виктория Вадимовна, — оказывается очень актуальной для того, чтобы проблемы сегодняшнего существования художественного творчества решались не эсхатологически, а, так сказать, локально-диалогически – в рамках необходимости для каждого, пока он существует, зажигать маленькую свечку.

Страницы: 1 2 3 4

Метки: , , , , , ,

Оставьте комментарий


Свежие записи

Свежие комментарии

Облако меток